Русская история. Том. 3 — страница 66 из 92


Годы

1867 — 1870 — 1873 — 1874 — 1875 — 1876

Англ, ввоз в Россию

(тыс. фунт, стерл.).

3944 — 6991 — 8997 — 8776 — 8059 — 6182


Мы не имеем в своем распоряжении детальных данных, которые позволяли бы судить, чем именно было обусловлено падение английского ввоза в Россию в 1876 году (накануне торжества русского протекционизма!) до уровня ниже даже 1870 года. Но для нашей цели — экономически характеризовать внешнюю политику России — достаточно самого факта. Англия теряла русский рынок. Повторяем, уже одно это никак не могло усилить англорусской дружбы. Но у нас есть неоспоримые доказательства того, что русское правительство сознательно пыталось вытеснить англичан и с соседних рынков и что театром такой сознательной политики русского правительства был именно Ближний Восток — те самые места, где скоро должны были разыграться войны 1876–1878 годов. В числе второстепенных рынков английского сбыта после Крымской войны заметную роль стала играть Румыния. Освобождение низовьев Дуная из русского таможенного кольца было тут главным благоприятствующим условием. Английский ввоз в Румынию, составлявший в 1860 году всего 9 млн франков (седьмая часть общей суммы ввоза), к 1875 году превышал 25 млн франков, что составляло уже четверть всего румынского ввоза. Но это повышение останавливается, опять-таки, на середине 70-х годов, достигнув максимума (33 млн франков) в 1874 году, английский ввоз в Румынию к следующему году упал до 25 млн. Маленький эпизод позволяет составить некоторое мнение насчет того, кто именно теснил в этих местах англичан. В конце 50-х годов одна английская компания получила от турецкого правительства концессию на устройства порта в Кюстендже (румынская Констанца) и железную дорогу от этого порта к Дунаю. Блестящая роль Констанцы в наши дни показывает, что англичане нащупали место верною рукою. Но Констанца, непосредственно связанная рельсовой колеёй с нижним Дунаем, в обход его труднопроходимых гирл, Констанца, гораздо ближе расположенная к Константинополю, чем русская Одесса, угрожала стать страшным конкурентом этой последней. Русское правительство не могло этого перенести — и по его настояниям Порта аннулировала английскую концессию в 1870 году. Можно себе представить, как было принято в английских коммерческих кругах известие, что в России носятся с планом исправить Парижский трактат еще в одном пункте, вернув в русские границы Бессарабию и устье Дуная, потерянные в 1856 году.

А в наличности этого плана нельзя было сомневаться уже тотчас после лондонской конференции 1871 года: уже тогда на этот счет велись секретные, но не составлявшие, конечно, тайны для заинтересованных лиц, переговоры с Турцией[205].

На этом общем фоне англо-русского конфликта становятся понятны те осложнения, которые были вызваны в середине 70-х годов фактами, ничуть не более крупными сами по себе, чем имевшие место на десять или пятнадцать лет ранее. Герцеговинское восстание 1875 года было не хуже и не лучше герцеговинского восстания 1862 года — а критская революция 1867 года была значительнее их обоих. Но в 60-х годах, до лондонской конференции и в самом начале среднеазиатских завоеваний, русское правительство еще не дерзало активно выступать на театре своих поражений 1853–1856 годов. Теперь очень быстро вспомнили, что герцеговинцы — братья-славяне, и решили, что оставлять их без помощи никак нельзя. Сентиментальная картина — русский народ, в единодушном порыве устремившийся на помощь вновь обретенным братьям против неверных, — картина, к удивлению, повторяющаяся еще иногда и теперь, притом на страницах вполне, казалось бы, приличных книжек[206], официальными кругами давно сдана в архив за ненадобностью. Авторы, национализм которых вне всякого сомнения, весьма спокойно присоединяются к оценкам, давно данным печатью всего менее националистической. И мы не находим лучшего способа объективно изобразить дело, как процитировав генерала Куропаткина, свидетеля, прибавим в скобках, тем более ценного, что он, начальник штаба генерала Скобелева в кампанию 1877 года, был уже сознательным деятелем описываемой им эпохи[207]. «В сущности «вся Россия» вовсе не соединялась в порыве прийти на помощь славянским братьям. Огромная масса русского народа даже понятия, не имела, и не имеет его и теперь, о славянских народностях и их племенном и религиозном родстве с русским племенем. Это не было патриотическим движением, напоминавшим 1812 год. Тогда это движение проникло в глубь народных масс, ибо было понятно им: враг пришел в пределы России, враг сжег Москву. Ничего подобного, конечно, не было в 1876 году. Возбуждение в России носило искусственный характер и захватило только поверхностно русский народ. Главную роль в этом искусственном возбуждении играли славянофилы, искренно верившие в призвание России жертвовать жизнью и достатком ее сынов для устройства славянских дел и расстройства собственных. В военных кругах возможность войны с Турцией встречалась с нескрываемым удовольствием. Наиболее горячие головы, чтобы скорее попасть в бой, шли в добровольцы, некоторые идейно, а некоторые — от избытка жизненной энергии. Было патриотическое возбуждение и среди отставных военных; многие и из них пошли в Сербию идейно, но для многих отставных поступление в добровольцы вызывалось желанием новой обстановки, опасности, борьбы, обеспеченного куска хлеба. Особых же симпатий к сербам у многих заметно не было. Попадали в добровольцы и такие, которые, кроме вреда делу и русскому имени, ничего не принесли». Но даже и для славянофилов вера в «народное одушевление» была лишь минутой угара — и похмелье наступило очень быстро. Уже в декабре 1876 года Ив. Аксаков писал в частном письме: «Весь грех сербской войны в том и состоял, что она началась будто бы за освобождение южных славян, а не просто за свержение турецкого сюзеренства, за приобретение Старой Сербии и Боснии, словом, началась ложью и фразой». Правильная перспектива получится лишь, когда мы вместо слова «народ» поставим «правящие круги русского общества». «Сочувствие к славянам Балканского полуострова, — говорит генерал Куропаткин, — находило поддержку в Аничковском дворце у наследника-цесаревича и в Зимнем дворце у государыни Марии Александровны. Из приближенных к государыне особенно влиятельною славянофилкою была графиня Блудова, к убежденным сторонникам решительных мер против турок принадлежал и великий князь Николай Николаевич». К ним принадлежали, нужно добавить, и представители крупного капитала. Хлудов принимал большое участие в посылке Черняева в Сербию, крупнейшие банки и городские думы щедрою рукою приходили на помощь добровольцам. Собственно «народ» давал и деньги, и людей в минимальном количестве. «Порыв известной части общества к пожертвованиям на пользу славян был непродолжителен и по результатам незначителен. Денег было собрано немного, а количество всех добровольцев составило только до 1500 человек, но и в их числе, по отзывам особо командированных лиц — генерала Никитина и полковника Снессарева — находилось много лиц, о которых пришлось доносить, что среди них господствовали полная распущенность, разлад между собою и ненависть к сербам»[208].

Для осуществления своих планов славянофилам всего меньше приходилось рассчитывать, таким образом, на «народное одушевление». На кого в действительности, а не на словах, можно было надеяться, это уже давно раскрыли дипломатические разоблачения русских и не русских авторов. Разоблачения установили факт весьма парадоксальный, но, тем не менее, совершенно несомненный: осуществление славянофильских планов всецело зависело от содействия двух немецких держав: Австрии (именно Австрии, а не Австро-Венгрии, ибо венгеры были безусловно враждебны русским планам) и, в особенности, Германии. Освободить балканских славян можно было только при содействии злейших врагов «славянства»! А так как, само собою разумеется, никакой немецкий политический деятель не стал бы оказывать поддержку «панславизму» — то уже из самой возможности немецкого содействия ясно, что серьезные деловые люди вроде Бисмарка никакого значения славянофильской фразеологии русских правящих кругов не придавали, считая все разговоры о «славянстве» простой блажью, которую, конечно, несколько неприятно слушать, но которая никаких практических последствий иметь ни в каком случае не может. С замечательной чуткостью Бисмарк сразу нащупал нерв всего дела, с самого начала взглянув на него как на конфликт Англии и России. Конфликт этот для него был в высшей степени неприятен. Германия уже тогда начинала становиться великой морской державой, ее коммерческий флот рос не по дням, а по часам — соответствующей же ему военной морской силы еще далеко не было налицо. Мир на море был необходим Германии как никогда — и ничто больше не могло угрожать этому миру, как русско-английская война. Еще в 1876 году поэтому Бисмарк предложил русскому правительству свои услуги как «честного маклера» на предмет соглашения с англичанами: с большой опять-таки проницательностью он видел, что конфликт далеко не так безысходен, как казалось Раулинсону и его единомышленникам, в сущности, очень далеко стоявшим от практической политики. Намерение России вернуть себе Бессарабию он считал «безделицей» (bagatelle) и полагал, что она ни в какое сравнение не идет с русско-английским спором в Центральной Азии. Стоит России гарантировать англичанам Индию, — Бисмарк предвидел, что для полного успокоения последних придется отдать им Египет, как он мягко выразился «обеспечить безопасность Суэцкого канала», с 1875 году перешедшего фактически в английские руки, так как Англия купила большую часть акций суэцкой компании, — и она охотно уступит России «безделушки». В действительности, как мы знаем, так и произошло: завладев в начале 80-х годов Египтом, англичане стали гораздо менее непреклонны в Средней Азии. Но в Петербурге насчет действительных намерений Германии находились в самом странном заблуждении: там были у