Русская история. Том. 3 — страница 69 из 92

[214]. Сановники были совершенно правы. Война стоила уже около миллиарда рублей. Половина этого расхода была покрыта печатанием бумажных денег — что уронило курс кредитного рубля с 87 до 63 копеек золотом. Внутренний кредит был исчерпан — внешнего не оказывалось: попытки заключить заем за границей не удались. Золотые пошлины 1877 года были не только меркой политического влияния крупной индустрии, но и попыткой достать во что бы то ни стало необходимого для заграничной кампании золота, которое естественным путем не притекало в страну, а уплывало из нее. За пятилетие 1871–1875 годов наш средний вывоз составлял всего 470 млн р. против 565 млн р. ввоза. Если русско-турецкая война только угрожала, банкротством — угрожала, по мнению таких компетентных людей, как министр финансов Рейтерн, — то русско-англо-австрийская вела к такому банкротству неизбежно. России все равно пришлось бы сдаться — и даже форма капитуляции, пересмотр Сан-Стефанского трактата на Международном конгрессе, была подсказана русско-австрийской конвенцией. Но Биконсфильду нужно было показать, что Россия сдалась именно перед военной угрозой Англии, и судьба, в образе русской дипломатии, распорядилась так, что у него в руках оказались даже документальные доказательства для такого, в сущности, совершенно неисторического утверждения.

Как это ни странно, но в Петербурге Англию считали и более вероятным, и более грозным противником, нежели Австрию. Относительно этой последней упорно продолжали верить в магическую силу прусских штыков — как ни явственно говорил Бисмарк о несбыточности такой надежды. «Русская дипломатия все еще рассчитывала на содействие князя Бисмарка для образумления Австрии», — говорит тот же сейчас цитированный нами официозный историк. В то же время тот факт, что у Англии никаких штыков не было и что одна она была, пожалуй, менее страшна для России, чем даже Турция, как-то не вмещался в воображение тех, кто ведал русской внешней политикой. Гипнотизировало могущество английского флота, и картина появления английских броненосцев перед Кронштадтом заставила умолкнуть все здравые стратегические и дипломатические соображения: хотя английский флот перед Кронштадтом едва ли был бы страшнее в 1878 году, чем в 1854–1855 годах, когда обещание Непира взять русскую крепость бессильной угрозой повисло в воздухе. Как бы то ни было, решили сдаться именно Англии. Посредником явился гр. Петр Шувалов, русский посол в Лондоне. По своей предыдущей карьере — граф был сначала петербургским обер-полицеймейстером, а потом шефом жандармов — он, быть может, не был наиболее из русских дипломатов подготовленным для переговоров о Восточном вопросе: злые языки уверяли потом, что ему случалось путать Босфор с Дарданеллами, для разъяснения какового географического казуса пришлось командировать из Петербурга особого чиновника, так как все переговоры с англичанами ради большей конспирации велись изустно. Но по тому доверию, каким пользовался бывший шеф жандармов в Петербурге, едва ли можно было найти более подходящее лицо. Английский министр иностранных дел — тогда Салисбер — оценил это, и поставил разговор с Шуваловым на вполне деловую почву. Шувалов не без крайнего удивления узнал от него, что, собственно, Англия ничего не имеет против честного выполнения Россией конвенции от 3 января 1877 года. Поморщились англичане только по поводу Бессарабии, но, в конце концов, Бисмарк и тут оказался прав, что здесь английские интересы имеют минимальное значение. Зато они очень охотно соглашались на аннексию Россией Батума и на превращение северной Болгарии, до Балкан, в полунезависимое княжество что, впрочем, они сами, по собственной инициативе, предлагали добиться от султана еще до войны. Когда в Петербурге — где, очевидно, мерещилось чуть не требование восстановления Парижского трактата — узнали об английской умеренности, там ее поняли не так, как только следовало и возможно было понять: что англичане воевать не хотят и не могут. Там в первую минуту не поверили даже пользовавшемуся безграничным доверием сфер гр. Шувалову. Решили, что он что-то путает. А когда Шувалов сообщил, что англичане не прочь облечь свои условия в письменную форму, как было не ухватиться за эту неожиданно упавшую с неба благодать? Шувалову немедленно были посланы все необходимые полномочия, — и 18 мая в Лондоне был подписан ряд протоколов, в сущности закреплявших согласие Англии на русско-австрийскую сделку. В Лондоне Россия вновь изъявила согласие на то, на что она однажды уже согласилась в Рейхштадте, но о чем она позабыла под Сан-Стефано. Ничего ровно нового в англо-русских конвенциях от 18 мая (они официально были «секретными», но чуть ли не тотчас же были оглашены лондонской консервативной печатью) не было. Но Биконсфильд мог теперь показать своим поклонникам осязательные плоды империалистской политики. «Биконсфильд сказал: русские не войдут в Константинополь! И не вошли», — в упоении восклицали «джинго». А разбираться в истории дипломатических трактатов было не их дело: управлявший Англией великий антрепенер знал свою публику.

По существу, лондонскими конвенциями от 18 мая дело было кончено. Но для поставленной Биконсфильдом политической феерии это был слишком скромный конец: ему нужен был апофеоз его политики перед всей Европой. С другой стороны, его противникам тоже было бы приятнее чувствовать себя побежденными всей Европой, а не одной Англией: так для самолюбия было легче. Наконец, и Бисмарку не могла не быть приятна роль суперарбитра англо-русского спора, притом купленная по такой дешевой цене — не потратив не только костей ни одного померанского гренадера, но даже ни одного миллиона марок на мобилизацию. Ко всеобщему удовольствию, таким образом, и решено было покончить дело, гласно и официально, на Всеевропейском конгрессе, который и собрался в Берлине 1 июня 1878 года. Он не дал, и не мог дать, ничего нового, кроме второстепенных деталей, но так, как «показала себя» русская дипломатия именно на нем, то нельзя не дать его краткой характеристики, причем мы можем пользоваться подлинными словами одного из его участников. Приехав в Берлин, этот участник пошел представляться кн. Горчакову, назначенному первым уполномоченным России, — так сказать, по собственному выбору: предполагалось, собственно, первым послать Шувалова, но Горчаков захотел непременно ехать, и нельзя же было его подчинить его вчерашнему подчиненному. В ту минуту, когда был допущен к русскому канцлеру автор цитируемых нами воспоминаний, Горчаков был занят оживленной беседой с черногорцами, которых он уговаривал быть умереннее и не настаивать на приобретении во что бы то ни стало Антивари. «Если вам так понравилось Антивари, то отдайте Австрии за это хоть Спицу», — говорил Горчаков. «С удовольствием, — ответил ему черногорский уполномоченный. — Да жаль, что она и без того австрийская». Присутствующие были бы очень рады провалиться сквозь землю, но глава русской дипломатии нисколько не чувствовал себя смущенным своей маленькой обмолвкой. Он продолжал вести свою линию и убеждал черногорцев отвести границу «к вершинам гор». «Но здесь никаких гор нет, а лежат пахотные земли», — возражали все более и более приходившие в отчаяние братья-славяне. Настроение же русского канцлера становилось с каждой минутой лучше. Он мило шутил и все продолжал уговаривать своих собеседников не спорить с Австрией. «Развяжитесь с ней: она покровительствует теперь Сербии, вы и отдайте сербам Подгорицу». «Все мы, — говорит автор, — в замешательстве переглянулись»… Горчаков это, наконец, заметил и спросил: «В чем дело»? «Нельзя отдать Подгорицу, — ответили ему: — она лежит на противоположной границе». «А нельзя отдать Подгорицу, так отдайте Спуж». «Спуж еще дальше в глубь страны». «Что-нибудь надо отдать, — сказал канцлер, — я слаб в географии этих мест. Для меня существуют только основные линии»[215]. Нам становится понятно, почему Бисмарк пришел в отчаяние, узнав, что первым русским уполномоченным будет Горчаков, и собрался даже вместо того, чтобы председательствовать на конгрессе, уехать в Киссинген. Большее доверие чувствовал германский канцлер к Шувалову, который, в трудные минуты, по крайней мере, ясно и отчетливо сознавал свою беспомощность. Вот какую речь держал этот фактически главный русский уполномоченный (читатели догадались, конечно, что с Горчаковым никто серьезно не считался) перед своими коллегами перед началом работ конгресса: «Меня учили на медные деньги. Я знаю очень, очень мало. Прежде всего позаботились научить меня иностранным языкам, и я говорю по-французски, по-немецки и по-английски, может быть, лучше, чем по-русски, но этим и ограничиваются мои положительные знания — вне языков ничего не знаю, и прошу вас, господа, помочь мне вашими знаниями. Научите меня всему, что сами знаете и что в настоящем случае необходимо. Мы сделаем так: каждый раз перед заседанием конгресса — или когда понадобится — мы будем собираться у меня: я укажу предметы обсуждения и попрошу вас высказаться. Поверьте, что выслушаю вас внимательно и постараюсь понять (sic!). Затем, если не потребуется для меня разъяснения чего-либо неусвоенного, я передам вам резюме наших суждений прямо по-французски, как буду говорить потом на конгрессе. Любезный барон Жомини согласился присутствовать на наших совещаниях, чтобы следить, не употребляю ли я когда-нибудь в моих объяснениях, какого-либо недипломатического выражения или оборота. Заметит что-либо подобное или какой грех против французского языка — он поправит. Итак, господа, помогите и начнемте». «Любезный барон Жомини», очевидно, был величайшим дипломатическим авторитетом в глазах Шувалова: полезно, поэтому, оговорить, что и этот великий дипломат не знал точно, где находится Филиппополь, к северу или к югу от Балкан… Фактически судьба России была в руках «столоначальников» — подтверждая известное изречение, вырвавшееся в минуту отчаяния у императора Николая I. Но и положение этих последних было не из завидных. «Когда мы (военные) узнали, что на нас будет возложено проектирование границ, — пишет наш автор, — мы обратились в путевую канцелярию канцлера за необходимыми для нас картами.