ским из русской литературы исчез и всяческий вообще материализм. Около 1890 года Владимир Соловьев становится самым популярным философом среди молодежи: к нему ходят толпами спрашивать «как жить?» — и остаются очень недовольны, когда скромный автор «Оправдания добра» уклоняется от навязываемой ему роли светского пророка и внецерковного исповедника. Можно ли было тогда представить себе, что всего через десять лет в устах такой же молодежи, младших братьев и сестер тех, кто ходил исповедоваться к Соловьеву, слово «идеалист» будет равносильно самому грубому философскому ругательству?
Начало поворота современники, почти единогласно, связывают с неурожаем 1891 года. «Неурожайный 1891 год перед всеми обнаружил то, что раньше замечали только профессиональные ученые, статистики и экономисты: он показал, что крестьянство разорено, что блестящий государственный бюджет покоится на зыбкой почве. Неурожай вызвал голодовку в 20 губерниях. Правительственная ссуда на продовольствие и обсеменение достигла 150 млн рублей… Массовые известия о широко разлившемся голоде несколько всколыхнули спавшую интеллигенцию… Добросердечная учащаяся молодежь, еще чуждая определенных политических взглядов, откликнулась на призыв о помощи голодающим. Начался сбор денег, подготовка к отъезду в деревню. В 1892 году многие вернулись из деревни с определившимся революционным настроением»[219]. Сам же автор статьи, откуда мы цитируем этот отрывок, рассказывает перед этим о ряде проявлений рабочего движения раньше 1891 года. Первые, и очень большие, студенческие беспорядки имели место в 1887 году: созданное ими среди учащейся молодежи настроение было если и не очень определенным, то революционным, во всяком случае. Те формы, в которые постепенно отлилось движение — «легальный марксизм», с одной стороны, нелегальные «союзы борьбы за освобождение рабочего класса», с другой, — никакой, ни внутренней, ни внешней связи с крестьянской бедой 1891 года не имели. Наконец, неверно и утверждение автора, будто крестьянского разорения до этого года никто, кроме «профессиональных ученых», не замечал: мы видели, что, напротив, вся революционная программа 70-х годов была построена на предполагавшемся разорении деревни и отчаянии крестьянства, как последствии этого разорения. И тем не менее автор выражает мнение подавляющего большинства своих современников, русских интеллигентов, переживших сознательно 1891 год. Это была своего рода массовая галлюцинация, лишний раз подтвердившая безраздельное господство народнической идеологии в предшествующие непосредственно годы. Так привыкли представлять себе, что всякое революционное движение должно идти из деревни, что не могли отрешиться от этой исходной точки, даже став самыми ортодоксальными марксистами в Европе. На самом деле, именно в деревне в 90-х годах не происходило ничего нового. Аграрный кризис, достигший своего апогея в 1894–1896 годах (в эти годы цена ржи на берлинском рынке упала до 117–118 марок за тонну против 140 марок 1885 года), продолжал «крепостить» русскую деревню — делая крепостником помещика и полукрепостным полуосвобожденного в 1861 году крестьянина. Только с 1897 года хлебные цены начинают отвердевать — и только после 1906 года начинается новый их подъем: учитывая буржуазные настроения нашего среднего землевладения перед 1905 годом, быстрое разложение общины под влиянием указа от 9 ноября следующего, 1906 года, не надо упускать из виду этого факта. Но когда сказались его последствия, «общественное движение» уже было налицо: его создало, очевидно, что-то другое. Что было нового в 90-х годах, сравнительно с предшествующим десятилетием, лучше длинных рассуждений покажут несколько цифр. В 1888 году русскими мануфактурами было переработано 8 362 000 пудов хлопка; в 1898 году — 16 803 000 пудов; в первом году русскими заводами было выплавлено 40 716 000 пудов чугуна: в 1898 выплавка дошла до 135 636 000 пудов, в 1900 году последняя цифра поднялась до 17772 миллиона. «В то время, как Франция» увеличила свою выплавку чугуна за 1890–1900 годы на 58 %, Великобритания на 13 %, С. Штаты на 76 %, Германия на 61 %, в России она возросла на 220 %»[220].
В начале 80-х годов народникам даже Маркса удалось убедить в незыблемости «устоев» русской экономики и в том, что «общинное землевладение в России может послужить исходным пунктом коммунистического движения». Представлять себе какое бы то ни было будущее для России вне аграрных отношений казалось прямой бессмыслицей. Пятнадцать лет спустя даже и немарксисты стали говорить о «предрассудке — считать Россию земледельческой страной». Мы теперь одинаково далеки от обоих этих конечных пунктов размаха нашего исторического маятника. Русская община для нас — не зачаток коммунистического строя, а только пережиток «первобытного землевладения» (Маркс и Энгельс были бы ближе к истине, употребив термин «феодального»), но и Россия в наших глазах все же — страна прежде всего земледельческая, и без решения аграрного вопроса мы не можем себе представить развязки назревшего к первым годам XX века кризиса. Но именно с точки зрения современного понимания промышленный взлет земледельческой страны, именуемой Россией, в 1890-х годах, не может быть принят так просто, как принимали его современники (т. е. мы же сами в начале XX века). Отношение промышленности к земледелию вульгарно представляется так: процветание земледелия создает рынок для обрабатывающей промышленности; оттого первое — необходимое условие для развития последней, если не рассчитывать на заграничные рынки, представляющиеся вульгарному взгляду как нечто экономически противоестественное, — хотя никогда и нигде в мире не было капитализма без внешних рынков. Но и эти внешние, противоестественные, как и «естественный» внутренний рынок, капитализм создает себе сам, ничьего процветания для этого ему не нужно, — наоборот, пролетаризация крестьянства, например, очень выгодна. Но для чего, казалось бы, действительно необходимо было процветание земледелия — это для самой возможности быстрого развития капитализма в земледельческой стране. Рынок является следствием по отношению к капиталистическому хозяйству, но капитал является его причиной. Без накопления капитала все дальнейшее, если брать процесс изнутри, оказывается загадкой. Но накопление туземного капитала в России прямо пропорционально хлебным ценам. Достаточно присмотреться к следующей табличке:
Характерное исключение — 1901–1904 годы — только подтверждает правило: на эти годы, как увидим ниже, падает промышленный кризис. К началу этого периода были реализованы результаты предшествующего промышленного подъема 90-х годов, но капитал не шел в дело, выжидая в банках новой благоприятной конъюнктуры. Зато промышленный кризис не в силах был остановить дальнейшее накопление: несмотря ни на войну, ни на революцию, великий чародей новейшей русской истории — хлебные цены — делал свое: поднимались они — раздувалась и мошна русского капитализма[221]. Но как раз в начале рассматриваемого периода, в 80-х годах, чародей отсутствовал. Хлебные цены слабели, дойдя к началу 90-х годов до своего минимума за все XIX столетие. Накопление туземного капитала должно было идти очень туго, и все время, с середины 70-х годов до середины 80-х, мы видим кризис, денежный и промышленный, прервавшийся только на два-три года, непосредственно после русско-турецкой войны, когда российскому капитализму было впрыснуто возбуждающее в виде подрядов и поставок, связанных с войною, и обусловленных ею же выпусков новых кредитных билетов не на одну сотню млн руб. Но очень скоро возбуждающее перестало действовать, — и российское предпринимательство вновь сникло, как покажет читателю пара выразительных цифр. В 1880–1884 годах капитал вновь возникших в России акционерных компаний составлял 231 млн руб., тогда как сумма капиталов акционерных предприятий, основанных в следующие четыре года, 1885–1889 годы, равнялась только 175 млн руб. И вдруг в последние годы этого четырехлетия произошло нечто чудесное: сухая история народного хозяйства явно начинает принимать романтический оттенок. «До 1887 года на юге России работало только два железоделательных завода — Юза и Пастухова. С этого года заводы начинают расти, как грибы. За короткое время возник целый ряд чудовищных чугуноплавильных заводов — Александровский, Каменский, Гданцевский, Дружковский, Петровский, Мариупольский, Донецко-Юрьевский, Таганрогский и пр. Количество рабочих на чугуноплавильном заводе Юза — около 10 тысяч человек, на прочих — немногим меньше. В 1899 году на юге было 17 больших чугуноплавильных заводов с 29 действующими доменными печами и 12 вновь строящимися»[222]. Чудесный характер явления исчезает, как только мы вспоминаем, что 1887–1889 годы отмечены в русской финансовой истории знаменитыми конверсиями Вышнеградского — фактически сводившимися к переводу русских долговых обязательств за границу: благодаря понижению процентов, платившихся по русским государственным займам, русские бумаги стали невыгодны для русских держателей, привыкших к проценту более высокому. По расчету одного новейшего исследователя, такой перевод долгов на заграницу освободил не менее полутора миллиарда рублей, которые и были затрачены, преимущественно, в промышленность: только в одно четырехлетие — 1897–1900 годы — поступило из этого источника в русские промышленные предприятия 915,6 млн руб. — более 43 %, всего капитала, вложенного за этот период времени в русскую промышленность[223]. Производительность этой последней, оценивавшаяся в 1887 году в один миллиард триста миллионов, в 1900 году оценивалась к три миллиарда двести миллионов рублей золотом. Пусть эти цифры преувеличены — в обоих случаях преувеличение было одинаково, и сравнение все же получается достаточно рельефное. Но само собою разумеется, что иностранцы не по доброте душевной оказали нам эту услугу: