сах русского фабриканта: ему стало чуть ли не труднее находить рабочих, нежели до 19 февраля, когда этих рабочих можно было нанимать прямо от барина. За пятилетие 1863–1867 годов количество рабочих (на фабриках и заводах, не обложенных акцизом) увеличилось крайне незначительно: с 358 тысяч до 407 тысяч[228]. Но нет худа без добра: привязанный к земле рабочий обходился зато хозяину гораздо дешевле, нежели его пролетаризованный собрат за границей. Денежная заработная плата рабочего Московской губернии в 80-х годах прошлого столетия была вчетверо ниже, чем в Англии, и впятеро ниже, чем в Соединенных Штатах. Уже с первого взгляда видно, что реальная плата никоим образом не могла быть равна у нас и в Англии или Америке: ибо цены на продукты у нас и в этих странах не могли различаться так сильно. Детальные вычисления автора, у которого мы заимствуем эти данные, показывают, что если «первый взгляд» грешит чем-нибудь, то разве излишним оптимизмом по отношению к русским ценам и пессимизмом по отношению к ценам английским и американским. В общем, последние выше первых были тогда не вчетверо или впятеро, а самое большее в полтора раза, причем по главной статье питания, хлебу, английские и американские цены были выгоднее русских (не забудем, что мы в разгаре аграрного кризиса). Цитируемый нами автор считает себя вправе заключить, что реальная заработная плата в Московской губернии была в 1884 году втрое ниже, чем в Массачусетсе[229]. Как бы низко ни ставили мы потребности московского рабочего той поры сравнительно с американским, такую колоссальную разницу мы можем объяснить только специфическими особенностями русского рабочего рынка. В то время, как американский или английский рабочий всецело существовал на свой фабричный заработок, его русский собрат покрывал им только часть своих расходов: другую часть он — или его семья — находили в своем принудительном деревенском хозяйстве, опять-таки не достаточном, чтобы жить только им одним, но вместе с фабрикой кое-как заполнявшим бюджет. Детальное обследование положения рабочих на московской фабрике Цинделя в 1898 году показало, что почти для 3/4 всех эксплуатируемых им «пролетариев» фабрикант имеет это «подспорье»: 11,9 % цинделевских рабочих сами уходили ежегодно на полевые работы, и 61,4 % вели сельское хозяйство при помощи своих семей. А если прибавить к этому 12,3 %, сдавших свои наделы в аренду, т. е. тоже кое-что получавших из деревни, — то фабрикант оказывался «разгруженным» от необходимости платить своим рабочим полным рублем почти на 9/10 всего своего персонала[230]. Промышленный кризис 80-х годов толкал в том же направлении еще дальше: заработная плата русского рабочего не только была ниже заграничной, но ниже даже той, какую получали русские рабочие в предшествующую эпоху. Тот же автор составил сравнительную таблицу средней месячной платы рабочим в Шуйском уезде во второй половине 50-х годов и в 1883 году. За исключением квалифицированных рабочих, главным образом кузнецов и столяров, плата которых повысилась в 2 1/2 раза, остальные получали в среднем лишь на 50 % больше прежнего, а некоторые разряды — механические ткачи, например, всего на 4 %. Между тем цена хлеба в Шуйском уезде повысилась за то же время на 95 %. Отсюда автор сделал заключение, что «реальная заработная плата рабочих на хлопчатобумажных фабриках Шуйского уезда понизилась, в общем, не менее чем на 20–30 %». Немудрено, если, по отзыву одного местного автора-фабриканта, во Владимирской губернии в это время замечалась обратная тяга — с фабрики в деревню: «начинается опять поворот к земледелию». То же было и в Московской губернии. Но если рабочему центрального района сравнительно легко было произвести такой «поворот», — его деревня, откуда он пришел на фабрику, была тут же, рядом, — то гораздо труднее было превратиться снова в крестьянина рабочему Петербурга или юга России, за тысячи верст ушедшему от родного угла и часто сохранившему лишь номинальную связь с родиной. Особенно трудно было проделать эту операцию «заводскому» рабочему — с машиностроительного, литейного и тому подобных заводов. Уже в Московской губернии лишь ничтожный процент машиностроительных рабочих (по вычислениям д-ра Дементьева, 2,7 %) уходил на лето на полевые работы. В Петербурге дело шло, конечно, еще дальше. Вот как описывает эту среду, по личным воспоминаниям, Г. В. Плеханов, работавший среди петербургских «заводских мастеровых» в качестве пропагандиста в середине 70-х годов: «Я с удивлением увидел, что эти рабочие живут нисколько не хуже, а многие из них даже гораздо лучше, чем студенты. В среднем каждый из них зарабатывал от 1 р. 25 к. до 2 р. в день. Разумеется, и на этот сравнительно хороший заработок нелегко было существовать семейным людям. Но холостые, — а они составляли между знакомыми мне рабочими большинство — могли расходовать вдвое больше небогатого студента… Все рабочие этого слоя одевались несравненно лучше, а главное, опрятнее, чище нашего брата студента»… «Чем больше знакомился я с петербургскими рабочими, тем больше поражался их культурностью. Бойкие и речистые, умеющие постоять за себя и критически отнестись к окружающему, они были горожанами в лучшем смысле этого слова. Многие из нас держались тогда того мнения, что «спропагандированные» городские рабочие должны идти в деревню, чтобы действовать там в духе той или иной революционной программы. Мнение это разделялось и некоторыми рабочими… Господствовавшие в среде революционной интеллигенции народнические идеи, естественно, налагали свою печать также и на взгляды рабочих. Но привычек их они переделать не могли, и потому настоящие городские рабочие, т. е. рабочие, совершенно свыкшиеся с условиями городской жизни, в большинстве случаев оказывались совершенно не пригодными для деревни. Сойтись с крестьянами им было еще труднее, чем революционерам-«интеллигентам». Горожанин, если только он не «кающийся дворянин» и не совсем проникся влиянием дворян этого разряда, всегда смотрит сверху вниз на деревенского человека. Именно так смотрели на этого человека петербургские рабочие. Они называли его серым, и в душе всегда несколько презирали его, хотя совершенно искренно сочувствовали его бедствиям»[231]. Между тем, уже в первой половине 70-х годов положение и этого верхнего слоя рабочего класса должно было идти не в гору, а под гору. Мировой кризис 1873 года совпал с сокращением железнодорожного строительства в России около того же времени. Выплавка чугуна — верный показатель положения металлургического производства — за 10 лет, с 1862 по 1872 год, поднявшаяся с 15 до 24 миллионов пудов, застыла на этой цифре, с небольшими колебаниями, до 1878 года. Крах следовал за крахом: в округе одного московского коммерческого суда за 1876 год было 113 несостоятельностей с общим пассивом в 3172 млн р.[232]. Правда, больше всего доставалось от кризиса мануфактурным предприятиям: но отмечаемая единогласно всеми современниками связь кризиса с приостановкой в постройке железных дорог сама по себе уже достаточно показывает, что на заводах дело не могло идти в обратном направлении, и что знакомый нам крах начала 80-х годов[233] давно здесь подготовлялся. Мануфактуры были лишь точкой наименьшего сопротивления; здесь прежде всего начали распускать рабочих, понижать заработную плату, вводить более тяжелые условия труда — и здесь же, в Петербурге на новой бумагопрядильне, у Кенига, Шау и т. д., начались первые забастовки, то есть первые исторически известные: стачечное движение до 90-х годов прошлого века не привлекало к себе ничьего особенного внимания, редкая стачка попадала даже в газеты, и написанная по архивным документам история забастовок в России времен Александра II, несомненно, сулит много «открытий». Если мартовская забастовка 1878 года (на новой бумагопрядильне в Петербурге) сразу была в центре внимания тогдашней петербургской публики, на это был целый ряд специальных причин. «Зимой 1877/78 года «интеллигенция» находилась в крайне возбужденном состоянии, — говорит близкий свидетель событий Г. В. Плеханов: — процесс 193-х, этот долгий поединок между правительством и революционной партией, в течение нескольких месяцев волновал все оппозиционные элементы. Особенно горячилась учащаяся молодежь. В университете, Медико-хирургической академии и Технологическом институте происходили огромные сходки, на которых «нелегальные» ораторы «Земли и воли», нимало не стесняясь возможным присутствием шпионов, держали самые недвусмысленные речи… Когда среди петербургской интеллигенции разнесся слух о стачке, студенты немедленно собрали в пользу забастовавших очень значительную сумму денег». Впрочем, прибавляет автор, «деньги давали не одни студенты. Все либеральное общество отнеслось к стачечникам весьма сочувственно. Говорили, что даже г. Суворин разорился для их поддержки на три рубля. За достоверность этого слуха не могу, однако, поручиться»[234]. Сочувствие «либерального общества» выражалось в формах иногда комических, но оно спасло питерские стачки 1878–1879 годов от забвения, в котором безвозвратно потонула масса их современниц и предшественниц.
Сначала движение отнюдь не носило революционного характера: достаточно сказать, что самым эффектным моментом первой стачки была подача прошения рабочими наследнику-цесаревичу Александру Александровичу. Попытки интеллигентов разагитировать их на первый случай не дали никаких результатов: «Сначала рабочие совсем не понимали, чего хотят от них «интеллигентные» собеседники и совершенно нелицемерно поддакивали людям противоположных мнений»[235]