И тут Анна вроде бы опомнилась. Она наконец-то осознала, что ей на самом деле грозит опасность, и решилась. Но на что? Она не нашла ничего лучшего, чем снова поговорить с Елизаветой, на этот раз – «начистоту». Отозвав цесаревну к окну, она предъявила ей доказательства ее измены.
Казалось бы: все погибло! Елизавета полностью изобличена. Теперь ей остается только упасть в ноги правительнице и молить о пощаде. Но – дочь своего отца – она повела себя по-другому: Елизавета ни в чем не созналась. Напротив, она постаралась убедить Анну в своей невиновности. Для этого ей пришлось призвать на помощь весь свой незаурядный поэтический талант, все артистическое дарование. Елизавета напоминала Анне, что присягала ей и как христианка не посмеет нарушить клятвы, говорила о сестринской любви и о своем долге перед престолом… Елизавета была поэтессой – она умела найти нужные слова! Она даже расплакалась, убеждая правительницу. И Анна, несмотря на все доказательства, несмотря на предъявленные ей документы, поверила. Молодые женщины обнялись и поцеловались. Анна объявила мужу и Остерману, что слышать не желает больше о мнимых интригах Елизаветы. Она категорически запретила им арестовывать Лестока и отменила приказ мужа о расставлении на улицах Петербурга караулов.
Можно только представить, что испытал при этих ее словах канцлер.
А цесаревна после этого разговора немедленно встретилась с Лестоком и объявила, что наконец решилась на переворот. Медлить больше нельзя! По слухам, после этого она долго молилась, обещая никогда не подписывать смертных приговоров, и даже дала обет безбрачия.
Затем она надела кирасу поверх платья, вместо шпаги взяла в руки крест и отправилась в гвардейские казармы.
– Помните ли вы, чья я дочь? – спросила она.
– Помним, матушка, помним! – отвечали гвардейцы.
– Готовы ли вы умереть за меня?
– Умрем, матушка! И всех немчин за тебя убьем!
– Если вы будете так поступать, то я не пойду с вами… – возразила Елизавета.
Ей даже пришлось взять с гвардейцев слово не применять оружие. Впрочем, в нем не было надобности: арест брауншвейгского семейства произошел легко и быстро: охрана дворца приняла известие о перевороте с радостью. Лишь четыре офицера запротестовали, но их быстро заперли в одной из комнат.
Елизавета прошла в спальню правительницы, обнаружив ту в постели, но не с мужем, а с девицей Менгден. Проснувшаяся Анна с испугом спросила:
– Что это значит, сестра?
– Это значит, сестрица, что вы арестованы, – спокойно объявила цесаревна. Рассказывают, что затем Елизавета взяла на руки малютку принца и произнесла, осыпая его поцелуями: «Бедное дитя, ты вовсе невинно, твои родители виноваты!»
ЕлисаветДщерь Петрова
Обеспечив себе власть, Елизавета поспешила наградить людей, которые способствовали вступлению ее на престол или вообще были ей преданы, и составить из них новое правительство. Гренадерская рота Преображенского полка получила название лейб-кампании. Солдаты не из дворян были зачислены в дворяне, капралы, сержанты и офицеры повышены в чинах. Все они были пожалованы землями преимущественно из конфискованных у иностранцев поместий. Лесток получил титул графа и обширные земли. Впрочем, он недолго благоденствовал и уже в 1748 году был сослан за резкие выражения об императрице.
Во всех учебниках написано, что этот переворот породил в обществе взрыв национального чувства: приветственные оды поэтов и церковные проповеди были полны злобными отзывами о правителях-немцах и неумеренными восхвалениями Елизаветы (самой наполовину немки!) как победительницы иноземного элемента. Известно, что дома многих иностранцев в Петербурге подверглись разгрому – ну черни только повод дай, чтоб погромить.
Люди, которые записывали свои впечатления не для публики, вспоминали иное: страх и неуверенность. Слишком много переворотов случилось за прошедший год: умерла императрица Анна, арестовали Бирона, отправили в отставку Миниха, а теперь – новая государыня.
28 ноября Елизавета издала манифест, где подробно и без стеснения в выражениях доказывала незаконность прав на престол Иоанна VI и выставляла целый ряд обвинений против немецких временщиков и их русских друзей. Кроме брауншвейгского семейства были арестованы Остерман, Миних, Головкин, Левенвольде и др. Великий русский историк Василий Осипович Ключевский пишет, что их «изрядно помяли» при аресте. Довольно гнусное утверждение, если вдуматься: получается, что гвардейцы избивали своего фельдмаршала, пусть даже в отставке, и старика-инвалида Остермана.
Елизавета Петровна. Карл Ван Лоо. XVIII в.
Так ли это было? Да, Шетарди пишет, что «с Остерманом обошлись жестоко». Но сохранились записки Я. П. Шаховского, который в то время был обер-полицмейстером и видел все своими глазами. Жестокость, проявленная по отношению к Андрею Ивановичу, состояла в том, что его, больного подагрой, не оставили под домашним арестом, а отнесли в сани вместе с постелью. Прусский посланник Пецольд сообщает о сожалении, которое вызывали арестованные у простых солдат, пишет, что конвойные были очень внимательны и называли Андрея Ивановича «батюшкой».
В тюрьме было сыро и холодно – болезнь Остермана обострилась, и Елизавете пришлось даже выделить ему специального врача: обиды – обидами, но она была доброй женщиной. Что касается Миниха, то некоторые из солдат могли держать на него зло за гибель товарищей. Но и тут дальше словесных оскорблений дело не зашло.
«На рассвете все войска были собраны около ее дома, где им объявили, что царевна Елизавета вступила на отцовский престол, и привели их к присяге на подданство. Никто не сказал ни слова, и все было тихо, как и прежде. В тот же день императрица оставила дворец, в котором она жила до тех пор, и заняла покои в императорском дворце.
Когда совершилась революция герцога Курляндского, все были чрезвычайно рады: на улицах раздавались одни только крики восторга; теперь же было не то: все смотрели грустными и убитыми, каждый боялся за себя или за кого-нибудь из своего семейства, и все начали дышать свободнее только по прошествии нескольких дней», – описывает эти дни Манштейн.
Допросы велись каждый день, следствие продолжалось долго. Примечательно, что когда приставы описывали имущество арестантов, следователи оказались крайне разочарованы: «основной подозреваемый», Остерман, оказался беден, ведь он не брал взяток. Поэтому любимой всеми правителями статьи обвинения – «мздоимство и казнокрадство» – приписать ему не смогли, все обвинение в итоге свелось к демагогическим заявлениям: мол, эти люди преступно поддерживали правительство Анны Леопольдовны и малолетнего императора Иоанна Антоновича, вместо того чтобы передать престол законной наследнице – дочери Петра Елизавете.
Поначалу арестованные отрицали все обвинения, но к концу следствия признали себя виновными. Однако почти все петербуржцы понимали, что, в сущности, преступление всех арестованных лиц состояло в том, что они не понравились новой императрице и слишком хорошо служили императрице Анне.
Приговор был суров: граф Остерман был приговорен к колесованию; фельдмаршал Миних – к четвертованию; графа Головкина, графа Левенвольде и барона Менгдена присудили к отсечению головы.
Яков Петрович Шаховской, будучи обер-полицмейстером, лично руководил содержанием узников и отправкой их на казнь (сам Шаховской не знал, что она будет отменена), а затем – отправкой в ссылку. Зрелище первых людей государства в столь жалком положении прочно запечатлелось в памяти обер-полицмейстера. В своих воспоминаниях Я. П. Шаховской сообщает, что каждый из узников реагировал на несчастье по-своему. Левенвольде пал духом, он оброс, щеки его ввалились, одежда была грязна. Он «робко» обнимал колени Шаховского, который даже не сразу его узнал. Миних выглядел его противоположностью: «В смелом виде с такими быстро растворенными глазами», какие Шаховской часто видел у него во время опасного сражения. После объявления приговора лицо его выразило досаду. Совершенно разбит и болен был князь Головкин.
Болен был и Остерман. Он лежал в камере Петропавловской: крепости и жаловался на подагру. Казалось, собственная судьба интересует его меньше всего. Он красноречиво выражал сожаление о своих преступлениях и просил императрицу милостиво отнестись к его детям. Все его речи записывались специальным офицером.
2 января 1742 года, в понедельник, в 10 часов утра осужденные были подвезены к месту казни на телегах. На эшафоте стояли две плахи с топорами. Остерман единственный из приговоренных был возведен на эшафот. Он спокойно выслушал приговор, только иногда поднимая глаза к небу и тихим движением головы давая знать о своем изумлении. Его заставили положить голову на плаху, он оставался спокоен, только руки его слегка дрожали. Палач занес топор, и в этот момент сообщили о помиловании. Остермана подняли, посадили на стул. Неизменившимся голосом он произнес: «Прошу вас возвратить мне мой парик и шапку». Это были его единственные слова.
Миних «выглядел прекрасно», Левенвольде был явно болен, Головкин и Менгден вели себя малодушно.
На следующий день все они были отправлены в ссылку: Остерман – в Березов, Миних – в Пелым[9], Головкин – в Германг (Среднеколымск).
Из депеш английских послов Э. Финча и К. Вейча следует, что современники надеялись на скорое возвращение Остермана из ссылки, полагая, что российская внешняя политика не сможет без него обойтись, и опасались, как бы его жизнь не была «сокращена втихомолку». Большие надежды на реабилитацию опального министра возлагались на его секретаря – Карла Германовича Бреверна, советника Коллегии иностранных дел, оставшегося помощником нового канцлера Бестужева. Но в депеше от 14 января 1744 года англичанин Вейч сообщает о его внезапной смерти «от сильного желудочного приступа», а в 1747 году по той же причине умер и сам Остерман.