Но все это не могло сколько-нибудь надолго скрыть от глаз рабочих их все возрастающую нищету и нисколько не уменьшающееся бесправие. «Общество» и «Собрание» из средства общаться и сообща развлекаться быстро стали превращаться в нечто неизмеримо более серьезное — в орудие защиты рабочих интересов от натиска капитала. В Питере повторялась московская история.
Но на этот раз дело было с самого начала серьезное. Московская агитация зубатовцев падала на совершенно незатронутые революционной агитацией слои рабочих. Классовое сознание в них пробуждалось, когда они уже стали зубатовцами. Вокруг Гапона стали группироваться бывшие члены революционных организаций. Это были конечно менее сознательные партийные рабочие, большею частью из крайнего правого крыла, мечтавшие о легальном рабочем движении, на манер старых «экономистов», но еще более аляповато. Но были тут и бывшие большевики, не сумевшие разобраться в «склоке» и наивно думавшие, что демагог Гапон «шире социал-демократов». Как-никак, это были люди, затронутые политикой, которых и Гапон должен был подкупать полтическими обещаниями. Уже в марте 1904 г. он читал своему «штабу» проект петиции, которую рабочие должны были представить царю. С самого начала дело было сложнее московского. Сложнее была и вся обстановка.
За два года, которые прошли с московской истории, революция страшно ушла вперед. Тогда достаточно было предпринимателям обратиться к начальству, и Зубатов слетел, а связанное с его именем движение сразу сникло. Предприниматели зашевелились и теперь. В середине ноября было собрание петербургских фабрикантов и заводчиков, которые толковали о том, что необходимо «положить конец», «принять меры» и т.п. Но на этот раз мер никаких не последовало: правительство не чувствовало в себе силы бороться сразу на трех внутренних фронтах: и с рабочими, и с революционерами, и с либералами. И, считая правильно самым опасным врагом революционеров, оно делало поблажки либералам и терпело рабочие организации, лишь бы все его враги не соединились. Причем соединения рабочих с либералами оно не боялось, — опять-таки правильно. Оно только не сообразило, что либеральная болтовня может быть использована революционерами для наиболее безобидной и невинной с виду пропаганды среди рабочих. А между тем так и случилось: на рабочих собраниях, в том числе и гапоновских, не таких конечно широких, как концертные, читались статьи освобожденческих газет, резко критиковавших самодержавие. Это не была еще революциониая агитация, но для серых рабочих, не затронутых социал-демократической пропагандой, статьи открывали совершенно новую сторону дела. Эти серые рабочие начинали видеть, что мир притеснителей и угнетателей не кончается хозяином, его приказчиком и городовым, что на стороне угнетения вся власть, кроме может быть царя. Николая даже лево-либеральные газеты трогать в те дни еще не решались, и у рабочих как раз на этот счет могли сохраниться иллюзии.
Так создалась благоприятная почва для осуществления мысли, давно бродившей в голове Гапона: повести рабочих прямо к царю, не затрудняя себя разговорами не только с городовыми и приставами, но и с градоначальником и с министром. Имел ли при этом сам Гапон в виду революционную манифестацию? Одно маленькое обстоятельство совершенно устраняет подобное предположение: первоначально Гапон имел в виду устроить свою манифестацию 19 февраля. Но мы знаем, что происходило в Москве 19 февраля 1902 г. (см стр. 267). День, когда рабочие должны были вспоминать «благодеяние» одного из «Романовых», был малоудобным днем для начала революции. Если социал-демократы действительно имели в виду принять участие и в такой манифестации, как говорили и писали в зарубежной печати в те дни, они или забывали московскую историю или надеялись повернуть дело по-своему, несмотря на Гапона. Но что последний в это время еще не был революционером, едва ли можно сомневаться. Что толкнуло его влево дальше, чем он когда-либо сам воображал? В основе, без сомнения, то, что рабочее движение, само подталкиваемое начинавшеюся безработицей и давно уже чувствовавшейся нуждою, становилось все левее, а ближайшим образом вероятно и трусость, только что обнаруженная правительством Николая перед земцами. Плеве не хотел с ними и разговаривать, не допускал даже их разговоров между собою. А теперь не только терпели нелегальный земский съезд, но и считались с его постановлениями, созывали по их поводу совещания, терпели газеты, говорившие таким дерзким языком, каким раньше либерал не посмел бы и думать. С земцами разговаривают, а почему с нами не будут? Такие мысли должны были притти в бойкую, живую и — не забудем этого — весьма наклонную к демагогии голову Гапона.
Этот поворот в настроении Гапона и отметился изменением дня манифестации; с декабря, примерно, когда его «Собрание» стало особенно бурно расти (к этому времени в нем было не менее 7—8 тыс. членов, — цифра, огромная для времени, когда члены социал-демократических организаций считались сотнями), он сроком для нее начинает ставить не 19 февраля, а падение Порт-Артура. Вместо дня торжества самодержавия выбирается день его унижения. Из выражения верноподданнических чувств демонстрация превращается в суровое напоминание верными подданными царю о его обязанностях.
Как всегда бывает в настоящей истории, а не в романе, устроить все так, как хотелось Гапону, не удалось. К тому времени, когда пал Артур и наступил выбранный Гапоном для манифестации момент, движение шло такими бурными волнами, что оставалось только плыть по течению. Повод к началу движения был совсем такой же, как и в мирное время, при прежних столкновениях зубатовских организаций с хозяевами и администрацией. Заводское начальство, уже с ноября готовившееся перейти в наступление, в конце декабря решилось нанести удар. На Путиловском заводе были уволены вследствие столкновения с мастером трое рабочих — члены «Собрания». Несмотря на все хлопоты Гапона и перед этим мастером и перед директором завода, заводская администрация, решившаяся «дать урок» «зазнавшимся» рабочим, стояла на своем. Рабочая масса начала глухо волноваться. Гапону ничего не оставалось, как или примириться со своим поражением и опозорить себя в глазах всего «Собрания» или итти напролом.
Если бы он не пошел, движение просто оттолкнуло бы его в сторону и нашло бы себе других вождей. Путиловский случай переполнил чашу терпения питерского пролетариата. Путиловцы забастовали, за ними начали останавливаться одно за другим крупные металлургические предприятия Петербурга. Центрами движения стали отделы гапоновского «Собрания», опять-таки почти поневоле; других центров у рабочих не было. Вот как описывает одно из рабочих собраний очевидец, очень правый социал-демократ, в те дни не революционно настроенный, свободный поэтому от подозрений, что он окрашивал события слишком красным цветом: «В собрании царил все время какой-то мистический, религиозный экстаз; в страшной тесноте и жаре часами стояли друг возле друга тысячи народа и жадно ловили безыскусственные, поразительно сильные, простые и страстные речи измученных своих ораторов-рабочих. Содержание речей все время было бедное; на все лады повторялись фразы: «мы не можем уже больше терпеть», «нашему терпению уже пришел конец», «страдания наши превзошли уже всякую меру», «лучше смерть, чем подобная жизнь», «нельзя драть с человека три шкуры» и т. д. Но все они произносились с такой удивительной трогательной искренностью, настолько выходили из самых глубин измученной человеческой души, что та же фраза, произнесенная в сотый раз, вызывала слезы на глазах, заставляла глубоко ее чувствовать и вливала твердую уверенность, что действительно нужно на что-нибудь решиться, чтобы дать выход этому переливавшему через край рабочему горю...»
В конце концов в этом неудержимо рвавшемся к лучшей жизни пролетарском настроении от Гапона с его прежними проповедями осталось одно — вера, что счастья можно добиться непосредственно от Николая II. Что этот последний, если бы даже и хотел, не мог бы дать таких вещей, как 8-часовой рабочий день и «нормальная заработная плата», о которых говорила петиция, — не понимали не только рабочие, не понимал и сам их вождь. Гапон был искренне убежден, что 8-часовой день — это наименьшее, чего могут ожидать рабочие в случае успеха своей манифестации. Его «программа-минимум» состояла из трех пунктов: всеобщей амнистии «политическим», созыва «всенародного земского собора», который бы составил конституцию, и вот этого самого 8-часового дня. И ему в голову не приходило, что этот 8-часовой день, который он упоминал между прочим, как нечто мелкое и само собою разумеющееся, не могла бы вырвать даже полупобедоносная революция, как это показал ноябрь 1905 г.
Эту свою «программу-минимум» Гапон излагал в частных разговорах. В петиции было написано гораздо больше, — тут были и «меры против невежества и бесправия русского народа», и «меры против нищеты народа», и «меры против гнета капитала над трудом», и требование учредительного собрания, выбранного всеобщей, тайной и равной подачей голосов.
Откуда взялась эта петиция? Мы очень ошиблись бы, если бы сочли ее произведением коллективного рабочего творчества, а тем более произведением лично самого Гапона. Последний, по общим отзывам, был человек настолько политически невежественный, что он просто не сумел бы сколько-нибудь стройно и последовательно изложить какую бы то ни было политическую программу. Рабочие же, даже стоявшие во главе движения, «штабные», впервые услыхали изложение основных мыслей петиции от Гапона, по их собственному признанию. Откуда же пришли эти мысли?
Тут приходится припомнить имевшиеся несомненно у Гапона связи не только с петербургской охранкой, но и с «освобожденческой» интеллигенцией. Один из «штабных» рабочих рассказывает в своих воспоминаниях, что в начале ноября 1904 г. у Гапона и его «штаба» было свидание с «интеллигентами», причем по именам называются Прокопович, Кускова и Богучарский. Это был «центр» тогдашнего «Союза освобождения». «Интеллигенты» будто бы были поражены необыкновенной политической мудростью Гапона и во всем присоединялись к «его» проекту петиции. Это было разумеется ловко разыгранной комедией с целью подсунуть рабочим любимые мысли именно этих самых интеллигентов. Приглядевшись к петиции, мы видим, что она отчетливо носила внеклассовый — или всеклассовый — характер, вполне в этом точно отражая проповедь Струве и «освобожденцев». «Повели, — говорила петиция, обращаясь к Николаю, — немедленно, сейчас же призвать представителей земли русской