царем. Только молчите, когда он будет с вами разговаривать, и продолжайте кланяться». Мы опять поклонились генералу. После этого в царских экипажах нас повезли из Зимнего дворца на вокзал и отправили специальным поездом в Царское Село, Привести во дворец и оставили в зале дожидаться. Опять ждали очень долго. Наконец двери отворились, и вошел царь-батюшка, окруженный генералами и с листком бумаги в руках. Мы все низко поклонились, а он, даже не взглянув на нас, начал читать со своего листка. Был очень взволнован. И прочел он нам, что все, что было написано, — правда, затем сказал: «Возвращайтесь к вашей работе. До свидания» —и удалился. Мы продолжали стоять в ожидании и думать про себя: ну, что теперь должно случиться? Но ничего не случилось. Нас повели на кухню и угостили обедом, действительно царским обедом, с водкой. Затем посадили в экипаж и повезли на вокзал. В город мы возвратились обыкновенным поездом и домой с вокзала пошли пешком».
Когда «депутаты» вернулись, им нельзя было показаться на заводы от глумлений и ругательств товарищей. Но если в Петербурге было на улицах спокойно (забастовка не прекращалась почти ни на один день), то по всему широкому пространству России 9 января вызвало такое движение, которого никогда еще не было видно раньше. Два месяца перекатывалась забастовка из края в край, захватив 122 города и местечка и втянув в себя до миллиона рабочих. Россия в январе 1905 г. и Россия в марте того же года — это были две разные страны. Насколько первая была верноподданной, настолько вторая была явно, хотя еще не организованно, революционной.
Непосредственно у гапоновских рабочих эта революционность в первую минуту выразилась в очень наивной форме: придя к социал-демократам, на которых они вчера еще смотрели свысока, гапоновцы стали им предлагать итти в следующее же воскресенье уже не с хоругвями, иконами и царскими портретами, а с бомбами и револьверами, — мстить за 9 января. Социал-демократам не нужно было быть меньшевиками (а это были меньшевики), чтобы отклонить такое предложение, которое на практике ничего не сулило, кроме новой бойни. Гапоновцы ушли, очень разочарованные, — ушли может быть на добрую долю к социалистам-революционерам или анархистам, которые, по их мнению, «лучше понимали революцию», чем марксисты. Но масса, шедшая раньше за гапоновцами, теперь почти инстинктивно повернула именно к марксистам. Начальство, смущенное все же тем, что рабочие не струсили расстрела, как оно ожидало, а еще более ожесточились, что стачки не утихли моментально, а разлились из Петербурга по всей России, начало неуклюже и косолапо поправлять накликанную им на себя беду. Для изучения причин недовольства рабочих была создана особая комиссия под председательством сенатора Шидловского. Впервые в русской истории в эту комиссию были допущены и представители от самих рабочих. Около выборов этих представителей в Петербурге разыгралась целая кампания, оказавшаяся в полной мере в руках социал-демократов большевиков. Во время выборов самые отсталые петербургские заводы услыхали социал-демократическую пропаганду, и в результате ни один рабочий заседать вместе с Шидловским не пошел. Общее увлечение было таково, что даже закоренелые зубатовцы не решились отколоться от массы и подписались под политическими требованиями, составленными социал-демократами и не заключавшими в себе уже и тени той наивной верноподданности, которой еще была проникнута петиция Гапона. Об этих требованиях, сводившихся в основе к одному — «немедленной передаче государственной власти в руки народа», Шидловский не посмел конечно и разговаривать (его на другой же день прогнали бы за это со службы), и рабочие, как один человек, отказались тогда участвовать в устроенной правительством комедии.
Но в масштабе всей страны рабочее движение развертывалось в революцию все же довольно медленно. До окончательного торжества революционных лозунгов — в октябрьской забастовке — прошло три четверти года. Гораздо быстрее, хотя зато и поверхностнее, был отклик на начинавшуюся революцию в среде интеллигенции и отчасти буржуазии.
9 января правительство думало показать свою «мощь». Как это ни странно, хотя «мощь» была наглядно, казалось бы, обнаружена сотнями убитых и тысячами раненых, у всех (не исключая, мы видели, и самого правительства) было впечатление, что правительство осрамилось. Еще вооруженная сила была вполне в его руках, городовые стояли на своих местах, тюрьмы переполнены, но уже никто не верил, что все это настоящее, что за всем этим есть настоящая сила. Чтобы понять это, напомним, какое впечатление произвели на «общество» в свое время демонстрации 1901 г. (см. выше, стр. 269—270). Появление толпы на улицах всегда и везде ободряет «комнатных» революционеров; а в январе 1905 г. по улицам пошли такие толпы, о каких в 1901 г. и мечтать не приходилось. И русская интеллигенция, еще в декабре 1904 г. пугливо ежившаяся от окриков начальства по адресу земцев, сразу осмелела, увидав настоящее, подлинное, массовое движение рабочих.
Первые три месяца 1905 г. и отмечены поэтому в истории русской революции тем, что можно назвать «бунтом просветительных обществ». Уже к концу XIX в. в России образовалось несколько центров, к которым тяготели средние интеллигенты, представители так называемых «свободных профессий». То были: Русское техническое общество для инженеров, Московское общество сельского хозяйства и Вольное экономическое общество в Петербурге для агрономов, экономистов, статистиков и т. д., педагогические общества (особенно Московское) для учителей, Пироговские съезды для врачей, Московское юридическое общество для юристов. Последнее было прикрыто задолго до революции (по случаю юбилея Пушкина в 1899 г., когда председатель общества Муромцев рискнул бросить слова о «властном произволе» в лицо председательствовавшему на юбилейном собрании в Московском университете Сергею Романову); деятельность Вольного экономического общества тоже была очень стеснена, но другие общества и съезды действовали в начале 1905 г. энергичнее, чем когда бы то ни было. Составлявшая их ядро старая «академическая» интеллигенция (профессора, «известные», большею частью весьма небедные, инженеры, врачи, педагоги и литераторы) была уже с осени 1904 г. оттеснена на задний план гораздо более ее радикальными «левыми освобожденцами». Эти последние (состав их мы видели: см. выше, стр. 308), в начале еще робкие, далекие от революционности, быстро смелели, по мере того как атмосфера накалялась. Из двух душ, которые живут в груди каждого интеллигента, — души «грамотея-десятника», помогающего капиталисту эксплоатировать рабочего, и души «разночинца», вышедшего из народной массы и лучше чувствующего ее горе, чем более обеспеченные верхние слои, — вторая все больше и больше брала верх над первою. Пример рабочих действовал заразительно, — идея интеллигентской политической забастовки уже носилась в воздухе.
«Бунт просветительных обществ» начало Московское общество сельского хозяйства — когда-то степенное, помещичье и чиновничье, а теперь, в руках «освобожденцев», вынесшее уже 14 января самую резкую резолюцию протеста против петербургских избиений. Но другие последовали за ним так быстро, что скоро невозможно было разобрать, которое идет впереди. Незабываемую картину представляли собой заседания этих обществ в январе—марте 1905 г. Вместо сухих, скучных докладов, деловых прений, перед многочисленной публикой всюду шел непрерывный тысячный митинг, куда валила валом вся интеллигентская публика: членских билетов никто не спрашивал. На повестке стояли «текущие дела», но ни о каких «делах», показанных в уставе общества, никто и не вспоминал. Произносились страстные политические речи, выносились резолюции, одна «краснее» другой, — резолюции, от которых, казалось, должны были бы рухнуть стены тех почтенных, большею частью казенных зданий, где общества продолжали попрежнему собираться и откуда растерявшееся ближайшее начальство, привыкшее повергать во прах прежних «либералов» мановением бровей, теперешних «радикалов» даже и не мечтало выжить. Этого начальства впрочем нигде и видно не было, и собравшиеся вспоминали о нем не больше, чем об уставе. Если и читались иной раз доклады — руководителям общества на минуту удавалось организовать движение, — они посвящены были или объяснению собравшимся основных вопросов демократического строя или истории революционного движения и т. п. И прения по этим докладам очень быстро разливались теми же безбрежными волнами нескончаемого митинга.
Присматриваясь к этим волнам, можно было сразу же заметить резкую перемену их окраски сравнительно с предшествовавшей осенью, когда «банкетная кампания» давала слабое предчувствие интеллигентского движения второй половины зимы. Тогда говорить публично о конституции считалось уже верхом дерзости, и более «солидная» публика спешила перевести разговор на более неопределенные темы, вроде «законности», «порядка» и т. п. Теперь говорили в сущности о республике, хотя самое слово зазвучало только к осени. Не нужно забывать, что радикальная — не социалистическая — Россия не слыхала его со времен декабристов. Но требование созыва учредительного собрания, что фактически означало переход власти в руки народной массы (формула «всеобщего, прямого, равного и тайного голосования» появилась с первого же дня в резолюции, принятой 14 января Московским обществом сельского хозяйства), отчетливо намечало границу, через которую перевалила интеллигенция; конституции, милостиво дарованной своему народу Николаем, никто уже не ждал и никто в нее не верил, — по крайней мере считал себя обязанным делать вид, что не верит. Это — одна черта. Другой была все больше и все чаще вливавшаяся в интеллигентские митинги пролетарская струя. На банкеты студентам удавалось проводить отдельные делегации рабочих; на заседания просветительных обществ шли толпы, и на последнем заседании Московского педагогического общества, в то время как в зале интеллигентский митинг договаривался уже до демократической республики, перед залой, в коридорах, шел другой митинг, не менее страстный и более интересный: то было совещание забастовавших московских пекарей.