Русская история. В самом сжатом очерке — страница 54 из 100

Таково именно было развитие движения в Москве. В субботу, 24 сентября (7 октября), кроме наборщиков не работали уже табачные фабрики, электрические конки; начиналась стачка булочников. Вечером состоялись большие манифестации, в которых, кроме рабочих и студентов, принимала участие масса «посторонних» лиц (революционных рабочих и радикальных студентов перестают уже считать посторонними друг другу при открытых народных выступлениях). Казаки и жандармы все время разгоняли манифестантов, но они постоянно собирались снова. Толпа давала отпор полиции и казакам; раздавались револьверные выстрелы, и много полицейских было ранено.

В воскресенье, 25 сентября (8 октября), события сразу принимают грозный оборот. С 11 часов утра начались скопления рабочих на улицах. Толпа поет «Марсельезу». Устраиваются революционные митинги. Типографии, отказавшиеся бастовать, разгромлены. Народ разбивает булочные и оружейные магазины: рабочим нужен хлеб, чтобы жить, и оружие, чтобы бороться за свободу (совсем так, как поется в французской революционной песне). Казакам удастся рассеивать манифестантов лишь после упорнейшего сопротивления. На Тверской, около дома генерал-губернатора, происходит целое сражение. Около булочной Филиппова собирается толпа подмастерьев-булочников. Как заявляла потом администрация этой булочной, рабочие мирно выходили на улицу, прекращая работу из солидарности со всеми стачечниками. Отряд казаков нападает на толпу. Рабочие проникают в дом, забираются на крышу, на чердак, осыпают солдат камнями. Происходит правильная осада дома. Войско стреляет в рабочих. Отрезываются всякие сообщения. Две роты гренадеров производят обходное движение, проникают в дом сзади и берут неприятельскую позицию. Арестовано 192 подмастерья, из них восемь ранено, двое рабочих убито. Со стороны полиции и войска есть раненые; смертельно ранен жандармский ротмистр».

Видевшие это движение своими глазами не забудут одной черты: все возрастающего бесстрашия толпы. Раньше разбегавшаяся при одном крике: «казаки, драгуны», — она теперь нападает на казаков и на драгун. Уже не толпа их, а они толпы начинают побаиваться; нагайки и даже сабли и пики не оказывают уже никакого действия, — все чаще и чаще слышатся звуки винтовочных выстрелов, и скоро, чувствуется, заговорят пушки.

Но движение пока еще оставалось местным, московским. «По сочувствию» с московскими наборщиками забастовали петербургские, но это было простой демонстрацией, закончившейся через пару дней. Когда Ленин писал свою статью, типографская стачка была в сущности уже в прошлом. До 5 октября (старого стиля) газеты отмечали лишь ряд митингов в высших учебных заведениях, демонстрацию по случаю похорон внезапно умершего первого выборного ректора Московского университета С. Н. Трубецкого, манифестации учащихся и т. п. Все это, по тогдашних временам, было чрезвычайно обычно и не представляло собою ничего нового. И только 6 октября короткая телеграмма из Москвы в самом будничном тоне возвестила нечто «новое»: «Вечером забастовали машинисты на Московско-казанской железной дороге. С двух часов дня забастовали рабочие мастерских Московско-казанской железной дороги».

Едва ли кто, прочтя это сухое известие, почувствовал, что начинается всероссийская забастовка. А между тем это было так: московская забастовка заставила бастовать всю страну именно с того момента, когда в нее вошли железнодорожники.

Железнодорожники опять были одной из групп, успешно ведшей стачечную борьбу в начале года. В феврале они добились, как мы помним, 9-часового дня в мастерских и «фабричной конституции»: участие представителей от рабочих при приеме и увольнении. Дальнейшая борьба — уже из-за заработной платы — была круто оборвана железнодорожным начальством, объявившим дороги мобилизованными (тогда еще шла война, — это как раз было в дни Мукдена). Теперь война кончилась, начальство чувствовало, что на какие-то уступки надо пойти, и разрешило в конце сентября в Петербурге делегатский съезд железнодорожных служащих и рабочих, со скромной целью пересмотра пенсионного устава. Едва ли министерство путей сообщения было так наивно, чтобы думать, что дело этим ограничится: просто программу съезда окургузили возможно больше, чтобы развязать руки начальству и дать ему возможность в любую минуту крикнуть: «этого не разрешено». Предвидение начальства оправдалось: съезд конечно потребовал и 8-часового рабочего дня, и учредительного собрания, и полной амнистии, — словом, всего, чего обычно требовали «профессионально-политические» союзы, к которым принадлежит и железнодорожный. Оправдалось и другое предвидение начальства, разрешившего съезд в качестве «оттяжного пластыря»: делегаты, среди которых преобладали служащие, а не рабочие, оказались на практике гораздо смирнее, чем в теории, и высказывались против стачки.

Но тут обнаружилось, что важно не то, что делает съезд в Питере, а что думают о нем на местах. Для железнодорожников это было своего рода учредительное собрание; масса рисовала себе деятельность съезда самыми революционными красками, — ей казалось, что он вот-вот провозгласит демократическую республику. И когда разнесся слух, что съезд разогнан, а делегаты арестованы, все этому поверили. При таких условиях шести машинистам Казанской дороги, членам революционных организаций, ничего не стоило организовать забастовку машинистов.

К машинистам сейчас же примкнули, — быть может даже опередили их, — мастерские и депо. За ними вошли в стачку телеграфисты и правление (т. е. их «аппарат» разумеется; нет надобности пояснять, что «правления», как таковые, т. е. управлявшие дорогами старшие ниженеры, — не бастовали, но кажется и не боролись с забастовкой). Последнее было пожалуй излишней роскошью. Раз некому было водить поезда, некому было освещать путь этим поездам телеграммами, некому было чинить подвижной состав, — движение в несколько дней должно было остановиться само собою. Возвращавшиеся в Москву с последними поездами могли видеть длинные вереницы линейных рабочих, стрелочников, сторожей, тянувшихся в город: им нечего было больше делать на линии. Они стали забастовщиками помимо собственной воли. Но они очень быстро входили в роль. Сидеть дома было невыносимо, они шли на митинги и в несколько дней докрасна накалялись той атмосферою революции, которою уже давно дышала Москва.

И тут впервые стало ясно многим, начиная с самодержавного правительства, не понимавшего машины, у рычага которой оно само стояло, что значит полная остановка железнодорожного транспорта в современном капиталистическом обществе.

Весь товарный оборот остановился. Все сроки платежей полопались. Никакие кредитные сделки не были более возможны. Удар по кредиту был самым чувствительным ударом для буржуазии, но, не отведенный во-время, он был бы смертельным ударом и для царской казны. Рента уже давно падала. Русские ценные бумаги давно кучами предлагались на всех заграничных биржах, — их никто не брал... А между тем самодержавию дозарезу нужен был новый заем для «поправки» после войны, для восстановления потонувшего флота, для пополнения истраченных военных запасов. Недаром «поправлять дело» позвали человека с биржи, — царь снова вспомнил о Витте.

Совершенной конечно случайностью было, что Николай позвал Витте в первый раз именно тотчас, как разразилась железнодорожная забастовка, — 8 октября (ст. ст.). Но как бы то ни было, топтанье Николая перед уступкой народу и развитие забастовки шли рука об руку, день в день. Ширилась забастовка, и больше колебался Николай. И день 17 октября, когда он подписал сочиненный Витте манифест, был днем самой полной остановки всей промышленности и всего транспорта. В этот день шли телеграммы о всеобщей забастовке из Сосновиц на германской границе и из Асхабада, Закаспийской области, из Одессы и Юрьева-эстляндского, из Тифлиса и из Казани, из Кургана за Уралом и из Новочеркасска Донской области. Бастовали уже не только железные дороги и фабрики, — бастовали средние учебные заведения и банки, адвокаты и судьи, служащие городских управ и чиновники контрольной палаты. Забастовочное настроение разносилось всюду, куда доходили рельсовая колея и телеграфная проволока. Вот две газетные телеграммы, которые можно считать типичными: «Тамбов 14/Х. Ощущается недостаток нефти, керосина и колониальных товаров. Забастовали железнодорожные мастерские и два завода. Учащиеся духовной семинарии, мужской гимназии и реального училища прекратили занятия. Заведения закрыты. Общее состояние тревожное». «Курган 17/Х. Сегодня последовало полнейшее прекращение работ служащими и рабочими станции Курган. Прекратили работы городские мукомольные заводы. Железнодорожники всюду подавали сигнал, и по железнодорожному свистку останавливалось все...»

Витте поставил перед Николаем провокаторский вопрос: или подавить все это, объявив военную диктатуру, или уступить, дав конституцию. Николай конечно от всей души желал первого. Но люди, которым он не мог не доверять, — знаменитый Трепов, только что издавший свой приказ «патронов не жалеть», и не менее знаменитый впоследствии Николай Николаевич, будущий главнокомандующий империалистской войны, — единогласно свидетельствовали, что патронов-то сколько угодно, но что при их помощи нельзя сдвинуть ни одного остановленного забастовщиками поезда. На совещании с Витте «военный министр и генерал Трепов, которому был подчинен петербургский гарнизон, заявили, что в Петербурге достаточно войск для того, чтобы подавить вооруженное восстание, если таковое появится в Петербурге и в ближайших резиденциях государя, но что в Петербурге нет соответствующих частей, которые могли бы восстановить движение хотя бы от Петербурга до Петергофа» (где жил тогда Николай). Самодержавие было технически бессильно перед железнодорожной забастовкой, и это повергало его в панику. К царю его министры не могли приехать, — должны были пробираться на маленьких, сильно качавшихся в осеннюю погоду пароходах, «чуть не вплавь». И это так сильно било по лакейским мозгам, что генерал-адъютанты обсуждали вопрос, как Николаю и Александре Федоровне бежать за границу с детьми, — дети такая обуза, «