массовой вооруженной борьбе — могли усилить испуг и принудить «дураков» к дальнейшему отступлению. Видя, что массы делают «шаг на месте», продолжают в разных вариациях все ту же забастовочную борьбу, «дураки» начали смелеть.
Тут является вопрос: почему же петербургские большевики не помешали меньшевикам в этом калечении революции? Почему прежде всего они упустили из рук руководство движением и, вместо того, чтобы быть на первом месте, оказались на втором? Для ответа на этот вопрос надо иметь в виду, что настоящее, ленинское, в самом точном смысле слова, руководство сами петербургские большевики получили лишь с большим опозданием. Спешившего вернуться в Россию Ленина «случайности», — может быть не столь стихийные, как забастовка, — задержали чуть не на две недели в Стокгольме, и он смог приехать в Петербург только, когда совет уже организовался. А до приезда Ленина среди петербургских большевиков господствовало то течение, которое позже назвали «ультиматистским» и которое наклонностью к революционной фразеологии страдало пожалуй не многим меньше меньшевиков65. Это течение грубо смешивало руководство партией с руководством массами и наивно стремилось превратить советы рабочих депутатов попросту в партийные организации. Приезд Ленина резко выпрямил линию, — но приезд этот, повторяем, сильно запоздал «по независящим обстоятельствам».
Между тем паника правительства уже начинала проходить. Что оно тут, на месте, и никуда не ушло, — самодержавие постаралось показать буквально на другой же день после победы рабочего класса. 17-го Николай подписал свой манифест, а с 18-го по всей России идет волна погромов, направленных против интеллигенции и евреев, — громить рабочих не решались, ограничиваясь нападениями на отдельных рабочих депутатов. План погромов был до такой степени трафаретный, точка в точку одинаковый всюду и везде, что одного этого достаточно было, чтобы ни один разумный человек в их «стихийность» не поверил. Кучка местных «благонамеренных граждан», из лавочников и спекулянтов, во главе с попами и в сопроврждении понемногу росшей толпы босяцкого хулиганья, с портретом Николая, добытым из полицейского участка, и трехцветными флагами отправлялась «патриотическим шествием» по улицам города, распевая «боже, царя храни».
Уже вся эта картина, на фоне только что победившей забастовки, когда «долой самодержавие» летело со всех уст, когда улицы были полны звуками «Марсельезы», а трехцветные знамена с молниеносной быстротой превращались в красные (белую и синюю полосы отдирали), — на таком фоне уже картина этого «патриотического шествия» была явной и грубой провокацией, «Патриоты» требовали конечно снимания шапок перед царским портретом; отказывавшихся немедленно избивали, подогревая таким путем боевое настроение толпы. Полиция смотрела невинными глазами, как будто никакого нарушения порядка не происходило, или таинственным образом куда-то исчезала с улиц, — точно сквозь землю проваливалась. Понемногу руки расходились: били уже не только тех, кто не снимал шапки, а и тех, кто ее снимал недостаточно охотно и быстро; припоминали, кто выступал на митингах, били их при встрече, потом стали захаживать к ним на дом, где уже не только били, но и громили. Если же попадалась навстречу революционная манифестация, избиение принимало массовый характер; а в случае сопротивления «красных» провалившаяся сквозь землю полиция вырастала вновь с такою же волшебной быстротой, да не одна, а в сопровождении казаков и пехоты. Где сопротивление было более или менее организованно, пускались в ход пулеметы, и «патриоты», после расстрела, начинали громить и грабить уже без всякого удержу.
Если прибавить, что не только царский портрет был из участка, но и несли его нередко полицейские (в Одессе его возил по всему городу в коляске градоначальник Нейдтардт), что были перехвачены полицейские приказы «содействовать» «патриотическим манифестациям», то никаких сомнений в организованности всего движения быть не могло уже с самого начала. Разоблачения бывшего директора департамента полиции Лопухина, поссорившегося в это время со своим бывшим начальством и раскрывшего его секреты, дали документальные подтверждения. Было установлено, что погромные прокламации печатались в самом департаменте полиции при помощи материала, захваченного в разное время при обысках революционных типографий, что распространялись эти прокламации через жандармских офицеров, которые иногда и сами выступали в качестве «авторов». Местные власти, по наивности или чрезмерной полицейской добросовестности стеснявшие погром, быстро оказывались «негодными» и смещались. А центральные власти «ничего не знали», и министр вкутренних дел Дурново, старый прожженный сыщик» с «удивлением» услыхал от Витте о том, что творит состоящий под его непосредственным начальством департамент полиции.
Погромы были отмечены в 110 населенных пунктах тогдашней «Российской империи». Во время их было убито от 3½ до 4 тыс. человек, искалечено до 10 тыс. Наиболее жестокие погромы происходили на окраинах: в Одессе, где было до 700 убитых; в Томске, где было заперто и сожжено в театре, на глазах губернатора и архиерея, более тысячи человек. В Москве и Питере погромы устроить не удалось, но отдельных интеллигентов и рабочих депутатов избивали и убивали и там. Теперь, когда дожившие до торжества народной массы виновники погромов уже расстреляны (многие были перебиты тогда же революционерами-террористами), а их «патриотическая» свора выметена начисто из страны железной метлой Красной армии, нет нужды тратить время на слова негодования. В истории, как и во всякой науке, нужно «не плакать и не смеяться, а понимать». И вот, если мы подойдем к погромам как к «тактическое приему» самодержавия в борьбе с революцией, нам бросится в глаза, до какой степени механизм царской России был еще крепок. В несколько дней, по сигналу из центра, организовать более 100 выступлений, за тысячу километров одно от другого — это стоило железнодорожной забастовки, с тою разницей, что та была подготовлена настроением народной массы, а здесь настроение было ни при чем. Хотя царская администрация и пыталась изобразить погромы как «взрыв негодования» православных русских людей против нечестивцев-революционеров, но это совершенно опровергается географией погромов. Если бы это был действительно стихийный ответ черносотенной массы на революционные выступления, погромы были бы тем сильнее, чем сильнее было в данном месте революционное движение. Но мы видели, что как раз в центрах этого последнего, в Москве, в Питере, погромы организовать совсем не удалось. В то же время жестокие погромы прошли по массе местечек «черты оседлости» (см. стр. 299—300), где никаких революционных выступлений не было, но была излюбленная и беззащитная жертва громил — евреи. Вопреки закону механики, что действие и противодействие всегда равны, здесь «противодействие» было тем сильнее, чем слабее было «действие».
Но погромы еще раз показали, что они — оружие обоюдоострое. Как раз под их влиянием самовооружение масс, о котором говорилось выше, приняло удесятеренные размеры. Полиция была теперь совершенно не в силах сколько-нибудь регулировать торговлю оружием. Оружейные магазины так же мало слушались полиции, как газеты и журналы — цензуры. А прямо конфисковать имевшиеся в частных руках запасы оружия полиция решилась лишь к декабрю 1905 г. До этого времени браунинги, маузеры, винчестеры сотнями и даже тысячами расходились среди населения больших городов. Если бы умело регулировать этот поток оружия, — создать рабочую милицию, способную выдержать уличный бой с царскими войсками, было бы не так уж трудно. К несчастью, оружие по большей части шло не туда, куда нужно. Его покупали те, у кого были деньги, — а их меньше всего было у рабочих. Вооружалась мелкая буржуазия, отчасти буржуазия вообще. Попытки создать «боевые организации», которые бы вооружали пролетариат, не удавались и большевикам — все по той же причине: идейное влияние партии было неизмеримо шире ее организационного охвата. Бомбы, изготовленные питерской боевой организацией, попали на места, когда восстание было уже подавлено; а как по ним тосковала Москва в декабре!
Только два условия поддерживали еще панику самодержавия после того, как «улеглась» всеобщая стачка: с одной стороны, вести, доходившие из деревни, с другой — донесение о том, что творилось в войсках.
Крестьянское движение тесно связано с севооборотом. Начало и конец сельскохозяйственного года — весна и осень — всегда сопровождались обострением крестьянского движения. Если летом оно притихло и внушало некоторые иллюзии составителям «булыгинской» конституции, то к осени нужно было ожидать новой вспышки, и притом в ином роде, нежели весной, так как дело шло не о найме на работы, а о ликвидации урожая. Состав, способы действия и цели крестьянского движения мы подробнее разберем в следующей главе; здесь для нас достаточно и того впечатления, какое оно произвело наверху, в непосредственном окружении Николая.
Движение началось в середине октября — «зараза», шедшая от разлившейся по всей России железнодорожной забастовки, не подлежит тут сомнению — и держалось местами до конца ноября. Главным образом оно охватило центральные черноземные губернии: Тамбовскую, Курскую, Воронежскую, Украину — Киевскую, Черниговскую, Подольскую губернии — и в особенности Поволжье — губернии Саратовскую, самарскую и Симбирскую (теперь Ульяновскую). В противоположность весеннему движению, преимущественно стачечному, теперь решительно преобладали погромы. «За короткое время было сожжено, «разобрано» и вообще уничтожено свыше 2 тыс. усадеб, причем убытки помещиков только по 10 наиболее затронутым губерниям определяются по официальным данным в 29 млн. руб. (золотых)»66
Громили в Тамбовской и Саратовской губерниях, а почувствовали это как нельзя более остро в Царском Селе.