«Как-то раз, — повествует Витте в своих записках, — я приехал в Царское Село с докладом к его величеству; меня в приемной встречает Трепов, заводит разговор о сплошных восстаниях крестьянства и говорит мне, что для того, чтобы положить конец этому бедствию, единственное средство — это немедленное и широкое отчуждение помещичьих земель в пользу крестьянства. Я выразил сомнение, чтобы ныне, накануне созыва Государственной думы, после 17 октября, можно было принять такую поспешную и малообдуманную меру. Он мне ответил, что все помещики будут очень рады такой мере.
«Я сам, — говорит генерал, — помещик и буду весьма рад отдать даром половину моей земли, будучи убежден, что только при этом условии я сохраню за собою вторую половину».
Государь мне во время доклада об этом по существу не говорил, но только передал записку с проектами, сказав: «Обсудите эти предложения в совете министров. Это записка и проект профессора Мигулина».
Это была записка о необходимости принудительного отчуждения земель в пользу крестьянства как мера, которую необходимо принять немедленно, непосредственно волею и приказом самодержавного государя».
Витте упирался не потому, чтобы он сам был свободен от аграрной паники, — напротив, от его министерства нам осталось целое толстое «дело» о проекте аграрной реформы (где, между прочим, есть и упоминавшийся сейчас проект проф. Мигулина; подписался профессор неразборчиво, и Николай собственноручно, каллиграфическим «романовским» почерком, поставил рядом в скобках фамилию профессора, — как теперь делают на официальных бумагах машинистки; очень боялся Николай, что Витте такую драгоценную фамилию, можно сказать, «спасителя отечества», не разберет). Упирался Витте потому, что он не хотел повторения 19 февраля, «благодеяния» Николая крестьянам, — вот отчего он настаивал, чтобы земельная прирезка была произведена не «высочайшим» манифестом, а постановлением созванной и созданной им, Витте, Государственной думы. Но со всех сторон слышались голоса, что надо спешить, время не терпит. «Тогда (в декабре), — рассказывает дальше Витте, — приезжал в Петербург генерал-адьютант Дубасов, бравый, благородный и честный человек. Он приехал из Черниговской и Курской губ., куда он был назначен с особыми полномочиями ввиду сильно развившихся там крестьянских беспорядков. Он явился ко мне и подробно рассказал о положении дела и высказывался в том смысле, что лучше всего было бы теперь же отчудить крестьянам те помещичьи земли, которые они забрали, и на мое замечание, что на принудительное отчуждение я не пойду без обсуждения дела в Государственной думе и Государственном совете после открытия этих учреждений, он высказал мнение, что теперь такою мерою можно успокоить крестьянство, а потом «посмотрите: крестьянство захватит всю землю и вы с ними ничего не поделаете».
Только разгром рабочей революции в декабре приободрил Царское Село, и когда Витте внес в феврале «свой» проект земельной реформы, Николай отнесся к нему более чем холодно, заставив даже Витте уволить вырабатывавшего этот проект министра (Кутлера). Но к этому времени должна была несколько ослабеть еще и другая паника, созданная в том же Царском Селе движением военным.
Прежде всего в грандиозных размерах повторились июньские события. Наиболее пролетарская часть военной силы не могла остаться равнодушной, видя победу пролетариата. Ровно через неделю после манифеста началось восстание матросов в Кронштадте. В Балтийском флоте было такое же революционное движение, как и в Черноморском, — и перед октябрем 1905 г. сотни матросов находились уже под арестом за прикосновенность или по подозрению в прикосновенности к этому движению. Октябрьская забастовка, помимо всего прочего, вынудила царское правительство отпустить на свободу массу арестованных революционеров. Была объявлена даже специальная амнистия, весьма не полная и не искренняя, но все же открывшая двери шлиссельбургской тюрьмы перед уцелевшими еще народовольцами, заключенными там с 80-х годов. Были отпущены частично на свободу и члены военных революционных организаций. По отношению к матросам морское начальство не нашло ничего остроумнее, как направить освобожденных тотчас же в строй; больше всего боялись очевидно их соприкосновения с петербургским пролетариатом. Не сообразили, что этим вносят в казармы взрывчатый материал невиданной дотоле там силы. В морских казармах Кронштадта немедленно началось брожение. Началось с митингов и подачи «коллективных заявлений». Когда подававшие были арестованы, их товарищи стали освобождать их силой, — начались столкновения с военными частями, «оставшимися верными долгу», причем «верность» оказывалась очень неустойчивой и скоро давала трещину. Волнение от одной части передавалось другой, вырастало нечто вроде всеобщей матросской забастовки. Но именно быстрота, с какою вспыхнуло матросское движение, и таила в себе причины его неуспеха. Сознательная часть матросов, вчера появившаяся в казармах, ничего не успела еще организовать. Восстанием никто не руководил — оно вылилось в ряд беспорядочных, друг с другом не связанных вспышек. А начальство быстро нашлось: оно перепоило наименее сознательную и устойчивую часть восставших и, выведя ее таким путем из строя, без большого труда справилось с сознательным меньшинством, тоже еще неорганизованным и не имевшим определенного плана действия. Тем не менее даже с разрозненным бунтом справились только при помощи чрезвычайных мер. В Кронштадт пришлось отправить два гвардейских полка — Преображенский и Павловский — с артиллерией, и лишь при их помощи движение было подавлено после упорного сопротивления. Через три дня в Кронштадте все было «спокойно». Но едва в Царском Селе успели успокоиться от кронштадтского бута, как восстал Севастополь.
Здесь было больше опыта, больше подготовки, движение казалось гораздо солиднее кронштадтского и возбуждало большие надежды. Революционные организации давно вели работу среди матросов, опираясь на сильно уже распропагандированную массу рабочих Севастопольского порта. Социал-демократическая агитация велась главным образом при помощи этих рабочих; сама организация имела сильный меньшевистский уклон. Она ставила своей задачей образование совета матросских депутатов и о вооруженном восстании не думала. Но настроение было таково, что, по донесению местных жандармов, уже в первых числах ноября ходили слухи, что в половине ноября будет «матросский бунт». Идеология матросского движения была крайне спутанная: матросы стреляли в командный состав, арестовывали генералов и в то же время ходили по улицам под звуки «боже, царя храни», хотя и с красными знаменами. Был момент однако же, когда стихийное движение поднялось так высоко, что начальство поспешило вывести из города еще не примкнувшие к восстанию войска и собиралось отступать с ними на Балаклаву. Нужно было дать какую-то определенную цель взволновавшейся массе, — этого никто не умел. Большая, сравнительно с кронштадтским, сознательность движения выразилась лишь в том, что его не удалось дезорганизовать такими простыми средствами, как в Кронштадте. Но в конце концов инициатива и здесь перешла в руки начальства. Во главе восставших оказался случайный человек, отставной морской офицер Шмидт, наивный мечтатель, называвший себя социал-демократом, а своим учителем — народника Михайловского, разговаривавший об объединении всех социалистических партий и пославший Николаю телеграмму: «Славный Черноморский флот, храня заветы и преданность царю, требует от вас, государь, немедленного созыва учредительного собрания и не повинуется более вашим министрам».
Верноподданническая телеграмма нисколько не помешала Николаю признать несчастного Шмидта «изменником» н нетерпеливо спрашивать: «Скоро ли с ним покончат?» И для него и для генералов важен был факт массового неповиновения матросов начальству, а какие чувства связывали с этим матросы, — их мало трогало. Максимального подъема движение достигло 11—12 ноября, когда сухопутный гарнизон Севастополя побратался с моряками и принял участие в матросской демонстрации. Но на другой же день начальству удалось перетянуть на свою сторону пехотинцев и подавить движение, начинавшееся в крепостной артиллерии. Со стоявших в Севастопольском порту судов эскадры были свезены на берег все «неблагонадежные» матросы, а суда, сплошь «неблагонадежные», каковыми были бывший «Потемкин», переименованный в «Пантелеймона», и новый крейсер «Очаков», были ловко обезоружены — сняты были или снаряды или замки и ударники, без которых стрельба невозможна. Шмидт в это время произносил речи о недопустимости какого бы то ни было кровопролития. 15 ноября и он понял, что без применения оружия ничего не поделаешь, но в это время у него и восставших моряков оружия почти уже не было. На поднятый им сигнал восстания ответили поднятием красного флага только 11 судов — большею частью мелких или обезоруженных. По ним немедленно был открыт огонь со всех батарей крепости и всех судов, оставшихся «верными» начальству и разумеется не обезоруженных. Из восставших только «Очаков» успел дать шесть выстрелов — через несколько минут он пылал. Шмидт спасся вплавь, но был тотчас же арестован (впоследствии его расстреляли вместе с тремя матросами, вождями движения). Вечером были бомбардированы и взяты на берегу морские казармы. Восстание было подавлено.
Самодержавие и здесь материально и организационно оказалось сильнее. Но оно должно было чувствовать, что в этой области оно сильно главным образом ошибками своих противников. Севастополь был на волоске от того, чтобы превратиться в первую «красную крепость» российской республики; окажись во главе восстания не интеллигент чеховского типа, мечтавший о том, чтобы совершить революцию без кровопролития, а настоящий военный человек, и Николай остался бы без Черноморского флота. Никакой гарантии однакоже, что такие счастливые случайности будут всегда повторяться, у начальства не было. А известия о военных «беспорядках» неслись со всех сторон: из Гродны и из Самары, из Ростова-Ярославского и из Курска, из Рембертова под Варшавой и из Риги, из Выборга и Остроленки (в Польше), из Владивостока, Иркутска и Харбина