подготовили и обеспечили такой результат?»75
«Сразу» поднять всю массу московского пролетариата на высшую ступень революционной борьбы, какой являются вооруженное восстание, было бы не под силу даже самой могущественной организации мира. Между тем московская организация конца 1905 г. отнюдь не была сильнее петербургской. Совершенно естественно, что в Петербурге, где именно и был центр десятилетней «медленной, упорной, невидной и нешумной работы», рабочие были гораздо больше готовы к восстанию, чем в Москве, где еще в 1902 г. безраздельно царили зубатовцы. Первой — и основной — причиной нашей декабрьской неудачи и было то, что восстание пришлось начать не в первом, по революционной сознательности, пролетарском центре России, а во втором. Москва могла бы поддержать Петербург, — самостоятельно выиграть революцию она не могла.
Почему же однако в Москве все же состоялось вооруженное восстание, а в Петербурге нет? Меньшевистские авторы, — например покойный Н. А. Рожков, который как историк 1905 г. несомненно принадлежит к меньшевистскому лагерю, — склонны объяснять это именно политической отсталостью московского пролетариата. В частности Прохоровскую мануфактуру, по Рожкову, сделало цитаделью московского восстания именно то, что там были наиболее отсталые рабочие, — значит наиболее склонные к «повстанческой» тактике. Чем, таким образом, политически сознательнее рабочие, тем менее они, видите ли, склонны восставать с оружием в руках. Теория несомненно очень приятная для западноевропейской буржуазии, которая очень охотно объясняла бы социалистический переворот в России «невежеством» и «отсталостью» ее пролетариата, — но одинаково легко опровергаемая как в своей общей форме, так и в том частном примере, который приводит Рожков. В неудачную западноевропейскую революцию 1919—1923 гг. наиболее резкие формы борьбы мы имеем в Германии, где рабочие чуть не десять раз брались за оружие, всякий раз благодаря главным образом превосходной дезорганизаторской работе германских меньшевиков терпя поражение. Ни в Англии, ни во Франции до оружия дело не доходило. Но кто же станет отрицать, что политически германский пролетариат, воспитанный Энгельсом, Вильгельмом Либкнехтом, Бебелем, Мерингом и т. д. был сознательнее, чем английский или даже французский, который долгие годы шел за великолепным оратором, но в теории худшим путаником, чем даже меньшевики, Жоресом? Как раз наиболее политически сознательные рабочие Европы и оказались наиболее склонными к «повстанческой» тактике. А что касается Прохоровской мануфактуры, так мы сейчас видели, что наименее сознательная, полукрестьянская, часть ее рабочих разъехалась по деревням и никакого участия в восстании не приняла вовсе, даже в качестве забастовщиков. Дрался же на Прохоровке основной кадр ее рабочих, постоянно связанных с фабрикой и сильно распропагандированных, с одной стороны, эсерами, с другой — социал-демократами-большевиками, имевшими свою опорную базу в ремесленной школе при фабрике.
Таким образом московские рабочие все же в большом числе взялись за оружие — и взялись бы в еще большем, если бы были большие технические возможности — не потому, что они были отсталыми, а несмотря на политическую отсталость их основной массы. И тут приходится вспомнить о другой причине, попутно вскрывшейся перед нами, когда мы коснулись германской революции: дезорганизаторская деятельность меньшевиков в Москве гораздо меньше могла себя проявить, чем в Петербурге. Имеется ряд указаний, как питерские рабочие просили оружия, бомб, предлагали те или иные боевые выступления, например взорвать некоторые мосты на Николаевской (теперь Октябрьской) дороге, что на двое суток задержало бы отправку войск в Москву для подавления восстания, — их поливали холодной водой или «водили» до тех пор, пока предложенное оказывалось физически невыполнимым. Агитация против восстания, зачатки которой можно нащупать, как мы видели, уже в «Известиях Петербургского совета», велась теперь на фабриках и заводах с цинической откровенностью: унылое, упадочное настроение более отсталых слоев рабочей массы использовалось во-всю. Потом некоторые меньшевики открыто хвастались, что они «сорвали большевикам восстание». И над всеми попытками восстания в Питере тяготеет зарисованная, по личным воспоминаниям т. Ярославского, фигура Мартова, сидевшего на решительном собрании Центрального и Петербургского комитетов, «как в воду опущенный», жалко что-то бормоча о невозможности «выступления»76. Но, — прибавляет т. Ярославский в этом отрывке своих воспоминаний, чрезвычайно ценном для характеристики петербургского положения, — «и в петербургской организации нашей партии чувствовалось полное неумение наметить и оказать конкретную помощь восстанию».
В Петербурге не только меньшевики были очень сильны, но и большевики в силу указанных выше условий (см. стр. 370—373) обладали меньшей способностью сопротивления Мартовым и К°. И вот, если в Москве дело дошло до вооруженного восстания, а в Питере нет, главную причину приходится видеть в том, что в Москве большевистский социал-демократический комитет почти безраздельно руководил рабочим движением — влияние эсеров среди московского пролетариата было ничтожно, и если они производили большой шум, то исключительно благодаря мелкобуржуазной интеллигенции и учащейся молодежи, где, наоборот, они царили почти безраздельно77, — меньшевики же в Москве были действительно «меньшевиками», т. е. составляли в социал-демократической организации слабое меньшинство. Благодаря этому они не только ничего дезорганизовать не могли, но в вопросе о восстании довольно послушно шли за большевиками.
Относительная слабость московских меньшевиков и эсеров, обеспечившая московскому пролетариату твердое большевистское руководство, не была разумеется случайностью: она объяснялась тою социальной обстановкой, какая имелась налицо в Москве. Старый университетский город, Москва располагала довольно мощным слоем «академической» интеллигенции: профессоров, приват-доцентов и т.д. Но академическая интеллигенция не шла политически дальше буржуазного либерализма, в лучшем случае буржуазного демократизма. Среди большевиков из академической интеллигенции тогда было два-три человека, не многим более было эсерствующих и анархиствующих, — и даже профессора-меньшевики появились в сколько-нибудь значительном количестве только в послереволюционный период. Это значило, что на рабочее движение академическая интеллигенция, как целое, — к большому благополучию этого движения — влиять не могла. Интеллигенция же неакадемическая — масса мелких литераторов, адвокатов, служащих, тот слой, который дал Петербургскому совету Хрусталева, — имела свой центр в Петербурге, а не в Москве. Ни на какие «беспартийные» комбинации в Москве не приходилось итти, и самое образование Московского совета было победой партии над беспартийностью, поскольку совет сменил здесь «забастовочный комитет», где господствовали интеллигенты из «Союза союзов». Фактически диктатором в революционном движении Москвы был глава Московского социал-демократического комитета, покойный т. Шанцер («Марат»). К интеллигенции, даже большевистской, он относился не без подозрительности, достаточно оправдывавшейся петербургскими событиями, — и на решающей партийной конференции 5 декабря большевики-интеллигенты кроме ответственных партийных работников не получили даже совещательного голоса: они были допущены лишь в качестве «гостей», без права высказываться и влиять на рабочих.
Если почти монопольное господство большевиков было первым условием, определившим высоту подъема московского рабочего движения в декабре 1905 г., то слабость в Москве интеллигенции и шедших от нее дезорганизаторских влияний была несомненно следующим по значению условием. Дальнейшим, третьим, условием было то, что можно назвать «свежестью» московской рабочей революции. В то время как в Петербурге все клокотало уже с января 1905 г., в Москве до сентября было относительно спокойно, и даже в октябре, как мы могли видеть по кое-каким примерам, некоторые группы пролетариата только начинали «раскачиваться». А в позднейший период московский пролетариат не знал таких неудач, как петербургская борьба за 8-часовой день. Наоборот, кое-что не удавшееся в Петербурге блестяще удалось в Москве. В Петербурге не удалось торжественно похоронить товарищей, павших в октябрьские дни. Полиции удалось сорвать похороны, — отчасти запугав интеллигентскую верхушку Петербургского совета, отчасти попросту украв и похорнив тайком трупы, так что в конце концов торжественно похоронить было и некого. В Москве похороны члена социал-демократического комитета Н. Э. Баумана, убитого черносотенцами, превратились в грандиознейшую манифестацию с сотней тысяч участников и несколькими сотнями тысяч зрителей. Черносотенцы — дело было как раз в период погромов — куда-то попрятались, и только вечером, в темноте, решились напасть, при поддержке казаков, на остатки процессии, возвращавшейся с Ваганьковского кладбища. Неудача почтово-телеграфной забастовки, на которую возлагались огромные надежды, — но которая на видавшее уже виды и подготовившееся «начальство» произвела гораздо меньше впечатления, чем железнодорожная, — не коснулась основной массы пролетариата, наоборот, усилила его, поскольку в революционное движение была втянута новая — и очень крупная — близкая к пролетариату группа. Почтовики были не единственной и не самой неожиданной группой; большевикам удалось разагитировать и такую группу, как мясники Охотного ряда, — историческая, еще с 70-х годов, опора реакции. После избиений этими мясниками студенческой манифестации в 1878 г. название «охотнорядцев» в устах московской интеллигенции было равносильно «погромщику». Теперь и эти «охотнорядцы» были в рядах бастующий массы.
Наконец четвертым условием, облегчившим московское выступление, было то, что здесь возможная сила сопротивления была — или казалась — гораздо слабее, чем в Питере. Многочисленный гарнизон царской столицы составляли гвардейские полки, с офицерством из сыновей помещиков или крупного чиновничества и крупнейшей буржуазии и с солдатами из «крепких», зажиточных крестьянских семей: в гвардию брали самых рослых и красивых новобранцев, а рослые и красивые парни чаще встречались в сытых кулацких семьях, чем в голодных бедняцких. При этом гвардейские солдаты жили беспримерно лучше «армейских»: их хорошо кормили и одевали — нельзя же было выпускать на парады и смотры, перед глазами самого царя и иностранных послов, заморенных оборвышей. Наконец и черносотенная «политработа» и полицейский сыск, по понятным причинам, были в гвардии поставлены выше, чем где бы то ни было. Гвардейские полки распропагандировать было очень трудно, и там серьезное движение началось лишь летом 1906 г. В Москве дело обстояло иначе. Во-первых, московский гарнизон был вдвое, если не втрое, малочисленнее питерского. К осени 1905 г. он особенно растаял, так как из Московского военного округа брали постоянно пополнения для манчжурской армии; благодаря этому рота мирного состава выводила в Москве в строй вместо 100 штыков еле 50, полк состоял из 700—800 человек, а всего московский гарнизон считал 7—8 тыс. штыков при 130-тысячном московском пролетариате. По составу это была, хотя и украшенная названием «гренадеров», обыкновенная армейская пехота, с офицерством из средней буржуазии или интеллигенции и с солдатами из среднего крестьянства. Среди офицерства, особенно артиллерийского, можно было встретить людей крупных чинов, до подполковника включительно, соглашавшихся не только на нейтралитет, но даже на активную поддержку восстанию — под одним условием, чтобы восставшие показали, что на их стороне «действительн