Русская история. В самом сжатом очерке — страница 83 из 100

Имя Столыпина неразрывно связано в нашей памяти со «столыпинским галстуком» — революционной фразой, нечаянно сорвавшейся с уст одного кадетского оратора (то-то бедняга потом испугался!). «Столыпин-вешатель» неотразимо встает в нашем воображении, когда мы слышим это имя. И правильно — ибо виселица была такой же специфической, свойственной именно Столыпину формой борьбы с революцией, как раньше погром для Трепова. Трепов выступил в период подъема массового движения и должен был противопоставить, попытаться по крайней мере противопоставить, массу массе. Столыпинщина возникла на отливе массового движения: массы восставали все реже и реже, все слабее и слабее; нужно было добить уже разочарованных и уставших, вылавливая и казня «вожаков» или просто наиболее смелых и наименее утомившихся. Тут самым подходящим средством и был индивидуальный террор. Первая дума была разогнана 9 июля (старого стиля) 1906 г., а уже 14 августа Николай писал под диктовку Столыпина: «Непрекращающиеся покушения и убийства должностных лиц и ежедневные дерзкие грабежи приводят страну в состояние полной анархии. Не только занятие честным трудом (!), но даже сама жизнь людей находится в опасности». Чтобы не мешать «честному труду» шпионов и провокаторов и оградить жизнь губернаторов и полицеймейстеров, нужны были, само собою разумеется, «экстренные меры». «Повидимому только исключительный закон, изданный на время, пока спокойствие не будет восстановлено, даст уверенность, что правительство приняло решительные меры и успокоит всех», — заканчивал свое «историческое» послание Николай.

Через пять дней, 19 августа, во всей России были введены полевые суды, действовавшие до 20 апреля 1907 г. В руки нескольких строевых офицеров, без всякого юридического, а часто и вообще без всякого образования, вдохновлявшихся исключительно дикой ненавистью помещика к рабочей и крестьянской революции, была отдана жизнь любого гражданина, у которого нашли в кармане браунинг. Браунинг — значит «вооруженное сопротивление»; вооруженное сопротивление — значит виселица. Чтобы утопить революцию не только в крови, но и в грязи, а кстати и создать видимость «восстановления порядка» в глазах мещан, на жертву полевым судам изредка отдавали и обыкновенных уголовных разбойников — далеко не всех, впрочем: как только обнаруживались признаки «чистой» уголовщины, гражданская прокуратура требовала обвиняемого себе, и ей обыкновенно уступали. Большинство казненных по приговорам полевых судов приходилось на случаи вооруженного сопротивления — измельчавшей, индивидуализировавшейся формы вооруженного восстания — или «экспроприаций», такой же измельчавшей, выродившейся формы захвата имущества контрреволюционеров — правительственных учреждений, банков, буржуазии и помещиков. Мещан экспроприации приводили в ужас, и это очень облегчало столыпинскую расправу. Субъективно экспроприаторы были обыкновенно искренние, хотя и стоящие разумеется на ложном пути революционеры. Отдельные крупные «эксы» впрочем оказывали серьезную материальную поддержку революционному движению, так что говорить о «ложном пути» без оговорок тоже не приходится. Со своей точки зрения Столыпин был прав, когда беспощадно истреблял «эксистов», физически и морально стремясь их утопить в куче «бандитов». Это было наиболее смелое, что осталось от революционного движения, — самое опасное в случае возникновения новой революции.

За время столыпинской диктатуры было вынесено более 5 тыс. смертных приговоров и действительно казнено около 3½ тыс. человек — по крайней мере втрое больше, чем за весь период массового движения (если не считать разумеется расстрелов без суда после подавления вооруженного восстания). Столыпин был недоволен «мягкостью» полевых судов и относил «слабость» их действия насчет саботажа высшего военного начальства, от которого зависело утверждение приговоров. Форма военного суда здесь связывала полицию. На одного генерала Столыпин даже формально жаловался, и сохранившаяся перепись по этому поводу служит блестящим подтверждением крылатого словца о «столыпинском галстуке». Хоть и кадетское, словцо было сказано метко и во-время, как метка была и характеристика, данная Столыпину другим кадетом. «Во всей его крупной фигуре, — писал о Столыпине последний, — в резких и решительных движениях, холодном с металлическим оттенком голосе, в тяжелом взгляде злых глаз, в неприятном очертании крупных красных губ на бледном лице, — во всем было что-то тяжелое, властно-тупое и жестокое».

Этой фигуры «вешателя» ни на минуту не нужно выпускать из глаз, изучая «буржуазные реформы» Столыпина. Впадать в сентиментальность по поводу буржуазного характера этих реформ, видеть по этому случаю в Столыпине что-то «прогрессивное» было бы так жке странно, как видеть представителя прогресса в Николае I, тоже ведь немало сделавшем для развития промышленного капитализма в России. «Прогресс» и в том и в другом случае получался объективно, независимо от воли действующих лиц. Для Столыпина на первом плане стояло подавление революции и восстановление поколебленной власти помещичьего класса. Над рядовыми усмирителями его поднимало то, что он сознавал возможность достигнуть этой цели на старой социальной основе. Помещик не мог уже держаться один — ему нужна была подмога; это сознавал и Трепов в 1905 г.; но Трепов до крестьянских выступлений осени 1905 и весны 1906 гг. рассчитывал в качестве «подмоги» на всю крестьянскую массу. У Столыпина этой иллюзии быть уже не могло.

Уничтожая революцию физически, «столыпинский галстук» был плохим средством для подавления революционных настроений. В разгар действия полевых судов Николай чувствовал себя не многим более уютно, чем в дни декабрьского восстания. «Ты понимаешь мои чувства, милая мама, — писал он Марии Федоровне через две недели после издания того «исключительного закона», которого он требовал от Столыпина или который от него вытребовал Столыпин, — не иметь возможности ни ездить верхом, ни выезжать за ворота куда бы то ни было. И это у себя дома, в спокойном всегда Петергофе! Я краснею писать тебе об этом и от стыда за нашу родину и от негодования, что такая вещь могла случиться у самого Петербурга. Поэтому мы с такой радостью уходим завтра на «Штандарте» в море, хоть на несколько дней прочь от всего этого позора».

В разгар белого террора царь попросту бежал от красных террористов... И не помогли его яростные письма Столыпину, где он вопил, что «считает свое невольное заключение в «Александрии»104 не только обидным, но прямо позорным». Пришлось бежать. И что он потом должен был чувствовать, когда обнаружилось, что и на верном «Штандарте» есть заговорщики! С дачей самого Столыпина на Аптекарском острове случилось еще хуже: она была взорвана революционерами, причем погибло много народу, но сам «вешатель» уцелел. Он получил законное возмездие только четыре года спустя от руки одного бывшего анархиста, продавшегося охранке и надеявшегося убийством Столыпина искупить свою вину перед революцией.

Но индивидуальный террор мог пугать — и уничтожать — отдельные личности, он был не страшен порядку. Страшнее были те признаки массовой революционности, которые показывали, что революция отнюдь не подавлена, а только «ушла внутрь». Одним из этих признаков были выборы во II Думу, состоявшиеся в январе 1907 г., и сама эта Дума, просуществовавшая с февраля до начала июня. Выборы проходили под лозунгом борьбы с кадетами — главным, как мы помним, соперником Столыпина по части усмирения революции. Методы усмирения, применявшиеся Столыпиным — и которые наверное применялись бы и самими кадетами, если бы они стояли у власти, только в более лицемерных формах — создали среди городского мещанства кадетам платформу, какой только можно желать: в городах кадеты получили 74 тыс. голосов из 167 тыс., т. е. более 40%, причем на втором месте прошли не октябристы, которым покровительствовал Столыпин, а «левый блок», т. е. блок большевиков и эсеров105, получивший 41 тыс. голосов. ¾ городских избирателей высказались таким образом за оппозицию; избирателей-мещан, надо прибавить, потому что рабочие, как мы знаем, были заключены в особую «курию». По этой последней курии, охватывавшей конечно фактическое большинство городского населения, прошли исключительно крайние левые: в Москве почти сплошь большевики, в Петербурге с примесью 40% эсеров. В итоге таким образом подавляющее большинство городского населения высказалось против Столыпина. Но еще «хуже» было в деревне: крестьяне дали 49% крайних депутатов, и почти 40% крестьянских депутатов заявили себя кадетами или «прогрессистами». «Царь-батюшка» получил около ⅓ крестьянских «выборщиков», но благодаря перевесу остальных двух третей на долю монархистов досталось менее 8% всех крестьянских депутатов. Монархический кошмар, висевший над русской деревней еще в дни выборов в I Думу (весна 1906 г.), теперь развеялся больше чем наполовину. Уже в январе 1907 г. рядом с сознательными рабочими стоял сознательный крестьянин.

Крестьянская революция была расстреляна и запорота, была придушена, но отнюдь не подавлена. Ее лозунги в сознании масс стали только ярче и утвердились крепче: это тотчас же сказалось в речах крестьянских депутатов II Думы. Начиная с крайних правых, с первых слов заявлявших, что они «до смерти будут защищать царя и отечество», и кончая крестьянками-эсерами — все они говорили в сущности одно и то же. Крестьянин «правый» говорил: «...частновладельческих земель нельзя коснуться по закону. Я конечно согласен с тем, что закона надо придерживаться, но, для того чтобы устранить малоземелье, нужно написать такой закон, чтобы все это и сделать по закону...» Этот крестьянин-монархист шел на выкуп, но находил, что Кутлер (автор кадетского аграрного законопроекта), «как человек богатый, дорого сказал, и мы, крестьяне бедные, столько не можем заплатить...» Беспартийный крестьянин говорил: «Мы — честные граждане, мы политикой не занимаемся (!)... они (помещики) только ходят да пузо себе понажирали с нашей крови, с наших соков. Мы вспомним, мы их не будем так обижать, мы им и земли дадим. Если посчитать, то у нас придется на каждый двор по 16 десятин, а господам крупным землевладельцам еще остается по 50 десятин...» «Знайте, господа народные представители, — говорил другой «беспартийный», — голодный человек не может сидеть спокойно, если он видит, что, несмотря на его горе, власть на стороне господ, помещиков. Он не может не желать земли, хотя бы это было и противозаконно: его нужда заставляет. Голодный человек готов на все, потому что его нужда заставляет ни с чем не считаться...» Третий просто заявил: «Нужно земли отобрать от священников и помещиков». Сославшись на часто приводимые попами евангельские слова «стучите и отверзется», он продолжал: «Мы просим, просим, а нам не дают, и стучим — не дают; что же, придется двери ломать и отбирать. Господа, не допустите двери ломать, отдайте добровольно, и тогда будет воля, свобода, и вам будет хорошо и нам».