И сам себя обрывал: чушь, бред, хрень собачья! Ты просто не мог от нее оторваться, вот и все! Не мог даже помыслить вновь ее потерять – обсирался от страха! Облепил себя ею, как пластырем, и ее связал по рукам-ногам – себя, ее… головоногий тяни-толкай!
Но даже в рваные, залитые кровью часы пыток, когда вопль раздирал его несчастные голосовые связки, он знал, почему это сделал: его инстинкт, его нутро, все его существо спасалось в этой любви и питалось ею; само присутствие Айи странным образом обосновывало справедливость смертного приговора, что самолично он вынес и привел в исполнение.
Портье затрапезного пансиона стоял лицом к входным дверям и потому являл ипостась угрюмого мафиози. Леон успокоил его с порога, просто подмигнув и невзначай обронив на стойку перед его грозным носом купюру в сотню евро. Тот нахмурился, засуетился (все же чаевые были неожиданно жирными) и обратил зверский фас к компьютеру, явив постояльцам благостный профиль Папы Римского…
После простора бургундского дома их возмутительно тесный закут, выкроенный в конце коридора явно из какого-нибудь бывшего туалета или кладовки, Айю не то чтобы шокировал, но озадачил.
– Мы здесь будем жить? – поинтересовалась она.
– Уже не будем. Завтра вылетаем в Геную.
– В Геную… – эхом повторила она, взметнув ласточкины брови. – А это что такое? – откинув занавеску на окне, ощупала никелированные ручки нашего транспорта, сложенного и прислоненного к стене. Леон снова восхитился: мгновенно заметила – вот наблюдательность, глаз-алмаз!
– Это инвалидное кресло.
– Та-ак… И кто тут инвалид?
– Я, – коротко отозвался он. Айя промолчала, продолжая осматриваться. Научишься тут помалкивать, подумал Леон чуть ли не с благодарностью. Если б она распахнула дверцы хлипкого шкафца, втиснутого в простенок, то обнаружила бы там и палку с крестовиной внизу. И то и другое, как и черный ортопедический ботинок, Леон приобрел в Гранд Фармаси Думер-Пасси.
Его любимый персонаж Ариадна Арнольдовна фон (!) Шнеллер (это, говорил Шаули, уже смахивает на обсессию) иногда взбадривалась, поднималась и шкандыбала, опираясь на палку: инвалидное кресло не всюду протащишь. А порой, как это было однажды в Праге, прямо-таки молодела лет на десять. Почему при этом Леон гримировался под Барышню в старости, он объяснить не мог. Эська, уже впавшая в маразм, столько раз повествовала о благородной Ариадне, принявшей еврейскую смерть, что в воображении Леона две старухи слились в один лелеемый им образ.
К тому же тут присутствовал еще нюанс: Леон ведь не просто выпускал в мир ожившую Ариадну: он посылал ее на месть. Спустя семь десятилетий после своего исчезновения старуха являлась в хаос этого грязного мира карающим ангелом, мышцей простертой, изничтожающей зло.
– Ты можешь еще поспать, – предложил Леон, доставая чемодан и раскрывая его на прикроватной тумбочке. – Время есть…
– Я бы хотела душ принять – это здесь позволяется?
– Вон там, за занавеской. Там и унитаз – не пугайся. Я буду выходить по требованию. А раздеваться лучше здесь – туда вползают по стеночке и только боком, причем левым. Постарайся локтем не сбить зеркало.
– Вот сволочи, – в сердцах бросила она, стянула через голову свитерок, расстегнула джинсы и переступила через них. – Бесстыжая обираловка!
– Да уж, это не ферма в Бюсси…
Она нырнула за занавеску и включила душ.
– Работает, слава богу! – крикнула оттуда. – И напор приличный… А мы ведь еще вернемся на ферму, а, Леон? Обещай мне. Я их всех так полюбила… Знаешь, там есть одна послушница – Нектария. Она египтянка, дочь дипломата, жутко умная, книжница такая, ой-ей-ей. Похожа на фараона в саркофаге, в смысле – высохшая, как мумия. И все время молчит…
Он не вслушивался в то, что она там бормочет, но сочетание ее голоса с шумом воды доставляло ему странное наслаждение, вначале необъяснимое, потом он понял: тот душ на пенишете, когда ему пришлось собственноручно мыть ее – тонкую, как мальчик-подросток, с этим шрамом под левой лопаткой, поливая на расстоянии и умирая от желания залезть к ней прямо в одежде и прижать к себе, ну и так далее.
Вдруг ему пришло в голову сейчас же опробовать на Айе… Точно! Почему бы и нет? И улыбнулся, предвкушая ее реакцию…
Достал из чемодана и открыл небольшую пластиковую «шкатулку с сюрпризом».
Она была трехэтажной: каждое донце выдвигалось, являя какие-то скучные баночки, пинцеты, тампоны и кисточки, лоскуты сероватой морщинистой кожи, напоминавшей шкурку ящерицы, прозрачные пластины с как бы проросшими сквозь них волосками бровей, усов и бород разного цвета… И несколько линз на глаза, которыми, впрочем, он редко пользовался, считая ненужным штукарством.
– …И вот кто-то привез в подарок монахиням невиданное баловство: черную икру! Ее вывалили из банок в лохань и поставили в трапезной на общий стол. Египтянка положила себе, как обычно, рисовой каши, сдобрила ее икрой и хорошенько посыпала сахаром. И принялась давиться этой бурдой – с каменным лицом. Представляешь? Смирение паче гордости. И никто ей ничего не сказал – чтобы не смутить…
По крайней мере, душ здесь работал хорошо, и Айя не торопилась, с удовольствием намыливая себя с головы до ног дешевым гостиничным шампунем, пригоршнями плеща в лицо воду, отфыркиваясь и продолжая громко вываливать впечатления из монастырских закромов:
– А еще там есть такая старенькая монахиня из Голландии, ну эта вообще – чудо из чудес. Захожу вчера в кухню и вижу кошмарную картину, можешь не верить: из огромной раскаленной духовки торчат тощие ноги в башмаках! Я ка-ак заору от ужаса! А она выползает ногами вперед – в нейлоновом подряснике, без единого ожога, и в одежде ни дырочки. Вот, говорит, проголодалась, решила отрезать себе кусок пирога. А тот стоит в самой глубине печи.
Леон наизусть подклеивал мятые мешки под глазами, почти не всматриваясь в свое отражение в зеркальце. Его пальцы досконально знали каждый выступ, каждую мышцу и впадину лица, надбровные дуги, горбинку хищного носа, и бежали, где-то прихлопывая складочку, где-то присборивая морщинку, придавливая весьма натуральную бородавку над правой бровью…
В театре он известен был тем, что не прибегал к услугам гримеров; а одна из них, китаянка Же Чен, когда бывала свободна, приходила поглядеть, как он гримируется. Бесшумно витала вокруг него, дышала в затылок, хмурилась где-то у виска, обдувала неслышным выдохом щеку. Говорила: маэстро Этингер, я учусь. Вы грим накладываете, как ноту берете: точно в тон…
– …Я вокруг нее прыгаю: как вы, да что вы, да не надо ли помочь… А она мне с таким спокойным достоинством: спасибо, мол, я справилась. На десятом десятке становишься как-то самостоятельнее… В общем, обязательно туда вернусь и сделаю серию рассказов о монастыре и о деревне – какие там лица есть, Леон, какие лица!
Наконец вышла из-за занавески, обернутая большим полотенцем. Другим полотенцем, поменьше, взлохмачивала темно-каштановую гривку уже отросших волос, что-то оживленно бубня из-под махровой ткани. Наткнулась на молча стоявшего Леона и подняла голову.
Она не издала ни звука, только отпрянула всем телом, уронила полотенце и осела на журнальный столик: к телу Леона была приставлена подрагивающая голова седой старухи с такими тошнотворными золочеными клипсами, что одно это могло кого угодно привести в ужас.
– Видали ее, – сказала страшная старуха отчетливыми губами Леона. – Разнагишалась тут. Подбери титьки, бесстыжая!
Айя изменилась в лице, медленно поднялась на дрожащих ногах и, размахнувшись, так что упало опоясывающее ее полотенце, с силой залепила старухе меткую сверкающую затрещину.
Та подхватила клипсу, издала короткое ржание и торопливо проговорила:
– Нормально, это шок… Да ладно тебе, Супец, я же просто для провер… – и вновь получила по мордасам уже с другой руки, для равновесия (ох и тяжеленькие это были ручки, когда Айя вкладывалась).
Короче, эксперимент, подытожил Леон, минут через пять собственноручно высушивая феном ее темно-каштановый затылок, эксперимент прошел успешно.
Она обозвала его клоуном – когда пришла в себя. Господи, говорила, бросая брезгливые взгляды на морщинистую образину, слишком натуралистично, по ее мнению, навороченную, – с кем я связалась! С кем связалась!
– С Ариадной Арнольдовной фон Шнеллер, – мягко втолковывал ей Леон, слегка грассируя. – Погоди, вот мы еще должны как следует продумать тебя… Ведь ты и сама была в этом бизнесе, а? Платка-берета, понимаешь ли, тут недостаточно, все это чепуха. Кардинально человека меняет прическа. Я тут из гримерки стащил пару симпатичных париков римских легионеров, надо выбрать, примерить… – И обиженно ахал, как хозяйка, чей пирог гости недохвалили: – Почему – в жопу? Ну при чем тут жопа, Супец! Кстати, о ней тоже надо подумать: твоя походка недостаточно сексуальна… Не дергайся! Рассматривай это все как грандиозный спектакль. Ты же художник! Ты же сама рассказыватель историй…
Позже он все-таки разгримировался (она в постель его не пускала) и, лежа на немилосердно комковатом матрасе, брошенном на какие-то металлические козлы, в желтоватом сумраке их постылого закута расписывал Айе Портофино и Чинкве-Терре – пять лигурийских деревушек, «Пять земель», пять борго, где сам вообще-то никогда не бывал…
Она лежала щекой на его плече, закинув руку ему на шею, сонно переспрашивая, уже совсем засыпая… и вдруг опять задавая какой-нибудь вопрос.
Было забавное ощущение, что он укладывает неугомонного ребенка, который вот уже и набегался, и устал, и три сказки выслушал, и дал честное слово крепко закрыть глазки, но вдруг широко открывает их, блестящие, полные оживления, и доверчиво спрашивает: а правда, что боженька видит, когда человек не спит, даже если у того глаза зажмурены? И ты отвечаешь: правда-правда, ну-ка, давай, усыпай, наконец!