усты исходили неумолчным стрекотом, и всю эту буро-зеленую папоротниковую кашу дробили, прорезали, выжигали пронзительные крики невидимых обезьян.
Под ступенчатым каскадом огромных ленивых листьев на все лады вскипала и вновь опадала многоголосица густого леса.
Здесь Леон молниеносно обхватил девушку, привалил к себе и локтем пережал горло.
Через две-три секунды ослабил удавку, выждал, пока девушка перестанет кашлять и хватать ртом воздух, и, приблизив губы к ее исполосованной солнцем щеке, вкрадчиво спросил по-русски:
– Так кто ты?
– Айя, – пробормотала она.
– Глухая, да? И читаешь по губам?
Она молчала. Если бы кто-то со стороны заметил эту пару, просто отвернулся бы, чтобы не смущать влюбленных.
– И потому сейчас мы так славно беседуем, когда ты прижата ко мне спиной, а я едва шепчу?
Она проговорила сдавленно, но спокойно:
– Вибрация диафрагмы. Я чувствую колебания груди.
– Отлично. Итак, Желтухин. И «Стаканчики граненыя». Слишком много совпадений. Откуда? Быстро! Или будешь валяться тут с перебитой трахеей.
– Иди к черту, – сказала она, – кретин! Отпусти меня! При чем тут Желтухин! Это наш кенарь.
Он крутанул ее, сжал в тисках ее руки, не отрывая взгляда от лица.
– Ваш кенарь? – тихо спросил он. – Желтухин – ваш кенарь?
Глаза у него были как горючая смола, просто втекали в тебя, прожигая, разливаясь по всему нутру. Но другим своим зрением (никогда не могла назвать это чувство, но доверяла ему безоговорочно) она увидела в этих глазах растерянность и даже смятение. И, легко выдернув руки, крикнула:
– А чей еще?! Твой, что ли? Желтухин – это династия артистов. Еще от дяди Коли…
Отвернулась и – вот бесстрашная задрыга! – назад пошла, туда, где за частоколом кокосовых пальм стояло сине-зеленое море. Он догнал ее в два прыжка, мягко удержал за руку:
– Дяди Коли… а фамилия дяди Коли?
– Да пошел ты! – сказала она и вырвала руку. Заплакала, повернулась и побрела, не оглядываясь.
Он опять нагнал ее, властно взял за плечо:
– А фамилия дяди Коли – не Каблуков ли?
Тут уже она споткнулась, попятилась, как оглушенная, опять подалась к нему, спрашивая что-то ошеломленными руками, вытаращив глаза, еще влажные от слез. И стояли они близко-близко, молча друг на друга уставясь, не зная, что еще сказать, о чем спросить, как нащупать первую ступень лестницы, разбегавшейся в две такие семейные дали…
Они были одного роста, а когда у вас на одном уровне глаза, ничего не остается, как все время в эти глаза смотреть, выуживая из них звучащий, карусельно крутящийся мир.
В ухе у нее качалась-покачивалась старая монета. Леон коснулся ее, слегка повертел в пальцах, взвешивая. «Папа просто швырнул ему под ноги эту монету, Яшкины отступные, – услышал он голос Барышни. – И Каблуков преспокойно поднял ее и положил себе в карман».
Все точно: неказистая, а тяжеленькая. На одной стороне затертый двуглавый орел, на другой чеканка: «3 рубли на серебро 1828 Спб». Только не серебро это, вот в чем штука: чистая уральская платина, и отполировать ее не мешает. Вряд ли девчонка голодала бы и караулила на пляже паром, если б знала, что носит в ухе.
– Так вот как выглядит «белый червонец» Соломона Этингера, – пробормотал Леон, улыбнувшись. – Мое, между прочим, наследство.
– Но-о ведь та-ак не быва-ает… – пропела она.
– Не бывает, – согласился он.
Уж он-то отлично знал, что так не бывает. Его на курсах учили, и он вызубрил назубок, что так – не бывает. Разве что один шанс на миллион. И уж конечно, не в подобных обстоятельствах. Не на острове Джум в Андаманском море. Не с глухой девицей, читающей по губам. Не «Стаканчики граненыя», и не царский червонец в ухе, и не четыре поколения, кричащие ему сквозь весь двадцатый век: все доподлинно, все так и есть, вот так все и бывает…
Странный это роман, где Он и Она встречают друг друга чуть ли не в конце; где сюжет норовит ускользнуть и растечься на пять рукавов; где интрига спотыкается о нелепости и разного рода случайности; где перед каждой встречей громоздится высокая гора жизни, которую автор толкает, подобно Сизифу, то и дело оступаясь, удерживая вес, вновь напирая плечом и волоча эту нелепую повозку вверх, вверх, к эпилогу (где всех нас, бог даст, встретит знаменитое верхнее до), – обреченно тащит ее, вопреки здравому смыслу и законам сюжетосложения, озираясь по сторонам и безудержно оплакивая тех, кто из повозки выпал.
Странный это роман.
Они истоптали изрядную часть пляжа, вколачивая в него вопросы-ответы и те вопросы, на которые ответов не было, вернее, искать их надо было сообща, и они искали: останавливались, отгребали ребром босых ступней площадку мокрого песка, и Айя, присаживаясь на корточки, веткой рисовала то и это (например, улицы их алма-атинской окраины или диковатое сооружение – дубовую исповедальню, превращенную в «обучающий шкаф»: вот тут папа сделал отсеки для клеток, по углам вставил мини-динамики – объясняла и опять расспрашивала, поднимая на него карие с зеленцой глаза и хмуря шелковые брови:
– Ты что, не знаешь, как кенарь разучивает плановую песнь?
– Немного знаю, – улыбаясь, отвечал он, – по себе…
Леон уже понял, что для проникновения в это лицо, в эти глаза, для ее отклика, для свободной проводимости звука нужно лишь коснуться ее, взять за руку или положить ладонь на плечо. А когда она была рядом, прикосновение становилось единственно логичным, практически неизбежным, ежеминутным… необходимым, наконец. И потому неизбежно и ежеминутно она присутствовала на расстоянии жеста. А лучше всего было просто смотреть ей в глаза, беззвучно вышивая губами слова.
– Откуда у тебя такое имя?
– Айя? Не знаю, кажется, бабушка придумала. А что, не нравится?
– Да нет, вполне годится…
С тобой так легко разговаривать, сразу призналась она, тебя понимать легко – движения губ легкие, четкие. Даже голос будто слышу.
– Я и есть Голос, – сказал он. И пояснил: – Певец же. Внятная артикуляция.
– А балерина? – вдруг спрашивала она. – Ну, под чьими окнами дядя Коля спал зимой в своем знаменитом кожаном плаще. Ты ей кем приходишься?
– Какая балерина! – фыркал он. – Балерин с такой грудью не бывает. Это Барышня, Эська. А еще была Стеша… Были Большой Этингер, Дора с ее «грудкой», испанка Леонор… И все это – Шекспир, Гомер и Софокл, и тень отца Гамлета…
– Ну ладно, – проговорил он наконец.
За три часа безостановочной, бурной, то и дело отпрыгивающей в детство, перебивающей друг друга, ветвящейся по родным городам и улицам, по самым-самым родным лицам двухголосой речи (изрядно его утомившей, ибо под прямым, душу вымогающим взглядом этой девушки надо было исхитриться и не выложить всю подноготную своей биографии, а нести привычную служебную чушь) – за эти три часа Леон, кажется, досконально выучил улицы ее детства, апортовые сады, каток Медео, «папины методы обучения канареек» и «папины воспоминания о дяде Коле»… Интересно, что ж она по всему свету бегает от такого замечательного папы?
Все это свалилось ему на голову неожиданным хлопотным наследством, и бог знает почему он считал себя обязанным… да нет, просто повязанным с этой странной глухой девушкой. С этой канареечной родственницей.
Например, сейчас мучительно думал, как лучше поступить: дать ей денег на паром до Краби, а там, на самолет… куда? (Видимо, в Лондон, отозвалась она, хотя и не хочется; может, в Бангкоке тормозну, там у меня друзья; может, мотнусь в Алма-Ату, отца проведать…) Или все же рискнуть и взять ее на борт пенишета, а завтра подбросить до Краби – тем более что вечером ему и самому вылетать оттуда же в Париж? Доставить ее самолично, чтобы уж быть уверенным… в чем, между прочим?
Человек по натуре замкнутый, давно и с успехом затоптавший в себе любые сантименты, он безуспешно допрашивал себя: ну что ты к ней привязался? Что еще хочешь вытянуть из глухой бродяжки? Согласен, встреча двух потомков одной канарейки, да еще на острове в тропической глухомани – это удивительно и трогательно, это чистый Голливуд. Но взгляни на ситуацию трезво: на что тебе со всем твоим хозяйством дался этот трудный случай?
В конце концов он предложил ей выбирать самой, отлично понимая, что потакает этим себе, себе…
– Конечно, с тобой! – горячо выдохнула она. – Куда угодно! А куда? Давай совершим кругосветку!
И без малейшей паузы обрушила на него историю о каком-то своем бывшем возлюбленном (а число им – легион, подумал он с неожиданной для себя горечью), который «полуяпонец-полуамериканец и очень творческий человек, знаешь!» – давно бороздит океан на маленьком паруснике, а однажды причалил к такому острову, Тикопия, где на коленях приносил дары вождям четырех племен, чтобы те позволили ему бросить якорь…
Кого она напоминала? Владку – целой горой цветистых бредней, вываленных на него за три-четыре часа. Разобраться бы, насколько эти бредни далеки от реальности. Впрочем, он был так впечатлен подлинным червонцем Соломона Этингера, что волей-неволей приходилось учтиво реагировать и на остальное.
– Увы, – сказал он. – Кругосветку придется отложить. Подброшу тебя в аэропорт и куплю билет до Лондона.
– Ура, – отозвалась она разочарованно, но покладисто.
По длинному берегу они дошли до деревни – большой и утоптанной поляны с двумя десятками бамбуковых курятников на сваях, под чубатыми крышами из сухой травы, – где состоялось трогательное прощание с добродушной кубышкой Дилой в платье из такой блескучей, алой с золотом, парчи, что Леон, человек театральный, аж крякнул от удовольствия: интересно, какой затейник догадался одарить старуху этим венецианским великолепием!
Из курятника Дилы был извлечен тощий, грязноватый, явно видавший виды рюкзачок Айи, и пока перед хижиной происходило надрывное прощание (а из дебрей курятника с воплями выскочила еще одна косоглазая нимфа и кинулась Айе на шею), Леон сидел на пне, разглядывая совсем уже театральную декорацию: бунгало, поднятое на развилку могучего дерева. Кто там живет – не местный ли колдун? И как вообще забираются люди в это жилище? Вот кому не страшны никакие приливы. Так это здесь, что ли, родились и выросли «ужасные нубийцы» Иммануэля? Или в соседней деревне? Приступать сейчас с расспросами к Диле при таком наблюдательном свидетеле, как эта девушка, было бы крайне неосмотрительно. Да и какая разница, где они выросли? Хотя, конечно, интересен путь от дикого местного бунгало в развилке дерева к великолепному «бунгало» Иммануэля в Савьоне…