Но и подобные эмоции он давно научился в себе подавлять, обязан был подавлять в силу профессии.
А в какой момент он вдруг ощутил кровавое наводнение в груди – трудно вспомнить. Просто внезапно почувствовал, как в горло из сердца поднимается кровь, захлестывая, затопляя ненужный ему, никчемный здесь голос (господи, как я тут оказался? что я тут делаю?!); ощутил, как отказывают внутренние шлюзы, исправно служившие ему последние годы; как горло наполняется и захлебывается кровью, и все у́же становится щель, через которую можно дышать… Да, он нахлебался и вот-вот закашляется, выблевывая литры чужой крови… Еще не хватало напачкать прямо тут, в машине, на глазах у ребят.
Перебравшись поближе к «джонни», он жадно оглядел сгорбившуюся на скамье фигуру. Сдавить пальцами щитовидный хрящ – и гадина враз обмякнет. И сделать это незаметно: ребята расслабились, многие дремлют – солдат любую минуту ловит. Нет! убивать его и глупо, и преступно: за Раджабом десятки имен, сидят в нем, как в матрешке. Эту матрешку мы и будем развинчивать, спускаясь все глубже, извлекая сведения медленно, верно, азартно, артистично – до самого последнего, самого драгоценного, самого потаенного неразъемного малыша, что прячется даже не здесь, а где-нибудь в Бейруте, Дамаске или Тегеране. Нет, убивать Раджаба нельзя. Так что же? Этот молодчик с торжествующими лапами баскетболиста будет жить дальше, заочно учиться в Открытом университете, трахать на свиданиях жену и плодить себе подобных?
За последние минут двадцать пленный успел немного прийти в себя, уже не дрожал крупной дрожью, хотя непрерывно что-то бормотал себе под нос. Может, уговаривает себя, что самое страшное позади и в тюрьме его ждут почет среди товарищей, приличная жратва, спортзал и прочие увеселения, а при благоприятном раскладе года через три – ну, пять, – как и сотни других, его обменяют на тело очередного растерзанного израильтянина, и он выйдет на свободу. И будет, как прежде, готовить смертников, взрывать и убивать, рвать на куски человечину и бегать с автоматом…
Кровь поднималась, запруживая горло, уже нечем было дышать.
Нет, сказал он себе. Только не это. Только не как прежде…
Адиль лежал, подогнув под себя детскую ручку… и ноги их волочились по земле, как макаронины…
Нет, парень. Вот бегать ты уже не будешь.
– Мад риджлака, Раджаб[34], – мягко проговорил Леон.
Арестованный встрепенулся, повернул голову на голос – такой братский, такой родной.
– Наам?.. риджл?[35] – Риджл!
Ничего не понимая, тот слегка выдвинул вперед босую правую ногу.
Кровь поднялась к гортани, булькая уже так, что Леон едва мог говорить.
– Баад шуайе[36], – заговорщицким, чуть ли не интимным шепотом приказал он, завороженно глядя на белевшую в темноте ступню. Застыл: змея перед броском. И молниеносно-мягко выхватив винтовку из рук дремлющего рядом солдата, прикладом нанес два страшных удара, дробя кости этой ступни, сладостным воплем выблевывая освобожденную кровь сердца, сливая этот вопль с диким визгом арестованного и с визгом тормозов застопоренной машины.
Из тюрьмы его вытащил Натан.
Многие недели, пока длилось дознание и шли допросы свидетелей, пока юридический советник конторы составлял рекомендации для отдела полиции, курирующего дела сотрудников спецслужб, с Леоном, отстраненным от должности, мало кто из коллег стремился встретиться и поговорить.
Все были здорово обескуражены. Не то чтобы этакий «упс!» не мог произойти там, где люди вынуждены копаться в дерьме с утра и до утра; всякое случалось в их работе… Но, похоже, именно от Леона никто не ожидал такой дикой выходки (или, как обронил Натан, «настоящего идиотства»). От Леона, который отлично знал правила игры и неукоснительно им следовал, играя безупречно, даже с неким артистическим азартом.
Кто угодно мог слететь с катушек, объяснял Натан расстроенной Магде: солдатики, разгоряченные операцией, сопротивлением «джонни», возможностью потерь среди своих, – те, конечно, могли слегка помесить задержанного, такое случается и списывается на «ход операции». Но серьезный оперативник?!
– Ке-нарь?! – недоверчиво уточнял кто-нибудь из коллег или начальства, услышав эту неприятную новость в первые дни дознания. Свалять такого дурака? выплеснуть свое личное в таком важном деле, как работа с арестованным, вербовка, высасывание из него всей подноготной родственных, дружеских и боевых связей? Не-ет… кто угодно, только не он!
Среди коллег Леон считался мастером агрессивной вербовки, артистически проводимой мягчайшим и убедительным голосом, пробегавшим за время допроса весь интонационный спектр, от ласковой свирели до мертвенного шалюмо. Именно он-то и был убежден, что физическое насилие – не лучший метод допроса; куда действеннее насилие психологическое.
Уж Леон, наш Кенар руси, сам как две капли воды похожий на всех этих арестованных мухаммадов, был особенно хорош со своим ровным, доброжелательным, а если требовалось, и сердечным арабским, со всем этим привычным…
– …Сними-ка с него наручники и принеси нам кофе, пожалуйста. А ты расслабься, Ахмад, никто здесь не собирается тебя калечить. Смотри, Ахмад… в жизни все имеет свою цену. Весь вопрос в том, станем ли мы друзьями… Твой брат хочет работать в Иерусалиме, мы можем выдать ему пропуск на работу… Мама твоя болеет, да? Что-то с желудком, верно? Мы можем поместить ее в приличную больницу в Маале-Адумим. Ей хороший уход не помешает, правда? Ну, и немного денег тебе самому тоже не помешают, а? Хорошая невеста – недешевое удовольствие… Это если мы будем друзьями… Да ты пей кофе… бери вот вафли… И расслабься. И подумай хорошенько. Ведь если мы не договоримся, боюсь, брат твой может попасть в нехорошую историю, это легко устроить. А мама…
И если бы кто-то, прижав ухо к двери, вслушался в два голоса, беседующих на столь одинаковом арабском, отличить следователя от арестованного он смог бы только по смыслу реплик.
Конечно, именно Натан, и никто иной, приложил изрядные закулисные усилия к тому, чтобы статья приговора выглядела достаточно мягко, чтобы приняты были во внимание то и это, и состояние аффекта, и депрессия после потери ценных агентов, и длинный послужной список блестяще выполненных операций, и рекомендации шокированного, но все еще горой стоящего за него начальства…
Тем не менее Леона («временно, временно, не вешай нос!») отстранили от дел, не говоря уж о том, что в ближайшие месяцы ему предлагалось поработать на пользу общества: санитаром в тюремной больнице, откуда три месяца спустя его выудил мрачный Натан, при встрече первым делом мстительно заявивший:
– Ничего, не сахарный, на чем-то надо учиться…
Тюрьма «Маасиягу» находилась в Рамле, так что из Иерусалима Леон каждое утро добирался до места на мотоцикле: ничего, не сахарный, само собой. Но однажды после работы случайно столкнулся с Ури, своим однокашником, тотальным ударником, которого в первую минуту просто не узнал: Ури «вернулся к вере», но в каком-то ее барабанном воплощении. Он сколотил «Ансамбль истинно верующих» – таких же, как он, чокнутых молодых хасидов, и вчетвером они снимали пятикомнатную квартиру в Лоде, где по ночам изучали каббалу, дрыхли до обеда, а вечерами выступали в разных заведениях, порой сомнительного свойства – в ночном клубе для геев, например.
Одевался Ури в соответствии с полным религиозным протоколом: черная шляпа, черные засаленные штаны, спущенные под брюхо самым рискованным образом, мятый перекошенный талес поверх несвежей рубашки. Он располнел и отрастил страшенную густую бороду Карабаса-Барабаса.
– Не мешает? – поинтересовался Леон, кивнув на заросли, из которых торчал костистый нос и сверкали алчущие ритма тревожно-птичьи глаза.
– Я под талес пропускаю, – пояснил Ури, неуемными пальцами выстукивая синкопы на собственном тугом животе.
Они зашли в бар, на крошечной сценке которого через полчаса Ури должен был «бить-колотить», выпили по коктейлю – и Леон просидел там до часу ночи, не отводя завороженного взгляда от нежных, грозных и опасных рук Дикого Ури, творивших страсть и ужас, ласку и любовные вздохи на натянутой коже обычной тарабуки. Это был шквал налетевшей грозы: удары безжалостного грома, треск падающих деревьев, смертельная битва в конце времен и блаженный конец света в медном ореоле двух грянувших друг о друга тарелок, которые Дикий Ури как бы отшвыривал от себя в неистовом прощании с миром.
Назавтра Леон перебрался к каббалистам, в их шумную, веселую и довольно нелепую общагу. Выгода от перемещения была огромна: в бензине, во времени, в отсутствии оголтелой Владки. Главное, до известной степени он стал невидимкой: каббалисты-хиппи не обращали на него никакого внимания, сослуживцы и приятели оставили в покое.
Предоставленный себе и новым обстоятельствам, Леон мыл полы в тюремной больнице, возил белье в тюремную прачечную, перестилал постели и выносил утки за теми, кого вчера еще допрашивал с пристрастием. И, казалось, навеки пропах тем особо ядреным запахом дезинфекции, которую практикуют в тюрьмах, казармах и домах престарелых.
В конце концов позвонил Натан и грубоватым тоном, каким говорил обычно, если «имел пару хороших новостей», назначил свидание – просто подъехал к тюряге после работы. Когда Леон вышел из ворот и приблизился к машине, Натан оторопел: в общаге каббалистов тот запустил смоляные кудри и жесткую угольную бородку, преобразившую его так, что, даже опознав Леона, озадаченный Натан не сразу открыл навстречу дверцу.
– У тебя так стремительно волосня прет, – заметил Натан, когда тот плюхнулся на соседнее сиденье. – Самсон, да и только.