Русская канарейка. Трилогия в одном томе — страница 203 из 214

Тогда Леон впервые почувствовал, что местные ненавидят и презирают Чедрика, считают его обузой, которую вынуждены терпеть, проклятым надоедалой, соглядатаем, присланным из Тегерана.

В первое время из Центра приезжали, сменяя друг друга, несколько человек; тогда допросы ужесточались, до обмороков, до обильных кровотечений, до нескончаемого нутряного стона: сдохнутьсдохнутьсдохнутьсдохнутьсдо-о-о-о-о-о-о-о!!!..

– На кого ты работаешь? На американцев? На израильтян? На-кого-ты-работаешь?!

Я артист, шептал он разбитыми губами, я певец… Откройте «Ютьюб»… откройте «Википедию»…

– Кто послал тебя убить Гюнтера Бонке? Кто-послал-тебя-убить-Гюнтера-Бонке…

Мне плевать, кто был этот мерзавец Гюнтер… Я мстил за невесту… я певец, вот… послушайте…


– Заткните кто-нибудь его канареечную глотку! Я не могу больше слышать этот визг!

– Его надо заткнуть с другого конца, тогда он запоет по-настоящему…

– Вот ты и затыкай, халлас![71]Лично я обойдусь без французского СПИДа…


Мастера допроса менялись от перемены географии, но рабочая группа – Умар, Абдалла и Джабир – сопровождали его всюду. И если выпадали дни, когда ни один из серьезных людей не являлся по его душу, святая троица ловила кайф: карты, наргиле, травка… забывая, правда, кормить его.

Леон подозревал, что его давно бы оставили в покое, приберегая на обмен, как они это делали с остальными пленниками, если бы не безумный Чедрик. Все слышали, исступленно твердил тот, что Гюнтер кричал: канарейка – разменная монета! Что это значит?! Он что, его знал?! Гюнтер не сможет уже ответить – значит надо выжечь, выколотить правду из канарейки!

…Из того, что время от времени в очередной бетонный или земляной ад к Леону спускался некто, внимательно осматривавший его раны и делавший толковые перевязки (у всех местных группировок были прикормленные врачи, и зачастую хорошие врачи: кто-то же должен оперировать, перевязывать и выхаживать раненых боевиков), Леон заключил, что его намерены придержать на всякий случай, дабы выяснить, на сколько может потянуть подобный странный товар. Будь он просто очередным иностранцем, журналистом, сотрудником какой-нибудь миссии, да просто певцом, случайно угодившим им в лапы, они бы сами через посредника пытались выйти на представителей Франции или на Красный Крест – на любую организацию по обмену или выкупу пленных. Но Чедрик, Чедрик, маниакально преданный памяти хозяина, – он неустанно доказывал, что из Леона далеко не все выколотили. И сам брался за «разговор», отлично владея всеми их адскими инструментами допроса, пока местные не вмешивались, не давая ему прикончить Леона – чего, конечно, страстно великан желал, но и опасался: такое мощное развлечение, такой чудесный допинг вдруг оборвется со смертью канарейки? Ну нет – ведь дохлые канарейки не поют.

Порой чудилось: потеряв хозяина, Чедрик прилепился к нему, Леону, в извращенном стремлении служить хотя бы таким образом: пытая.

* * *

Все свободное время охранники резались в карты. Иногда в «басру», но чаще в наиболее распространенный в Ливане «тарнииб». Карточные игры, как и другие особенности игорной индустрии Ближнего Востока, Леон неплохо знал по служебной необходимости: когда-то в рамках спецоперации против галилейских арабов, причастных к трансграничной наркоторговле, он месяца два проработал барменом в популярном Casino du Liban в Джунии – портовом и курортном городке в десяти километрах от Бейрута.


Ливанских торговцев, как обычно, контролировала «Хизбалла», в частности, один тип из Мардж-Аюна: он готовил каналы для переправки в Израиль не только наркотиков, но и оружия, время от времени захаживая в Casino du Liban.

(Леона звали тогда Абдулазиз абу Бодрос, был он подданным Иордании, родом из деревни под Аккабой. Знал там, само собой, каждый камень и все время сбивался на иорданский диалект. Он всем улыбался: бар казино был идеальным местом «поговорить-послушать», особенно когда после выигрыша развязывались языки.)

И легенда его в тот раз была предельно проста: приехал к двоюродному брату, тот и пристроил его в хорошее место.

(Двоюродный братец был первоклассным агентом, впоследствии заработавшим от конторы вольную, – на редкость удачная судьба, если не считать того обстоятельства, что для вольной ему пришлось угодить под машину и навеки остаться инвалидом.)


Так вот, по отдельным репликам Леон определил, что играют в «тарнииб» и что Чедрика принимают в игру четвертым – именно в этом качестве он еще ими терпим.

А через несколько недель Леон понял, что один из парней, психоватый заика Абдалла, задолжал Чедрику огромную сумму в ливанских лирах – в переводе на американские доллары что-то около трех тысяч.

…В связи с чем у него возникла навязчивая мысль: не задумают ли ребятушки кому-то втихую его перепродать, тем более что за последние недели допросы (если не считать постоянно пылающей ненависти-страсти Чедрика) случались все реже.

Такое здесь бывало: группировки боевиков приторговывали пленными. Но тогда возникала опасная вероятность оказаться в руках совсем уже отпетого сброда, падкого на деньги.

Навозные тучи отпетого сброда летали по просторам Ливана, Ирака и Сирии без всяких границ. Просчитавшись в торговле, сброд церемониться не станет: если правительства или правозащитные организации не желают «вступать в переговоры с террористами», несчастному заложнику просто и элегантно сносят кумпол – разумеется, запечатлев кровавую забаву на видео: как же без прогресса…

Иногда, в спокойные дни Леона охватывала безумная надежда: не может такого быть, чтобы кто-то из своих не работал сейчас над его освобождением! Выжил же Натан, вернулся же он домой… Только бы голос остался, Господи, сохрани мне голос!

И легко, вдохновенно принимался выстраивать ходы: то письмо, посланное им на адрес Шаули, – неужто оно не дошло? Да нет, непременно дошло и прочитано. Так что же – его прокляли? Стерли его имя со скрижалей конторы? В это он не верил, если только… если только жив Натан Калдман.

В том, что Айя сделала все, как он велел, у Леона и сомнений не было. Он доверял ей, как себе самому. Умная, рисковая, наученная этим миром по самое не могу, – она была его женщиной; женщиной его жизни.

И не ее вина, что, скорее всего, эту жизнь им не доведется прожить…

6

Монастырский колокол мерно отбивал двенадцать, когда Меир Калдман свернул на свою улочку в Эйн-Кереме. Он тихонько мычал от боли: посреди рабочего дня, после выпитого кофе, из давно дремавшего дупла вдруг выхлестнулась струя боли, мигом превратив зуб в огнедышащий очаг. Даже после таблетки не стало легче. Пришлось срочно заказать очередь к своему дантисту – тот жил неподалеку, принимал у себя дома.

И что бы там ни говорили про то, как «сегодня у дантистов совершенно безболезненные методы лечения», после неприятнейшего часа, проведенного в опрокинутом виде с разинутым ртом, Меир хотел только одного: принять снотворное и еще одну таблетку нурофена, лечь в постель и, пока в доме тихо (малыш в садике, а близнецы в школе), заспать хнычущий зуб.

Он подъехал к воротам, остановился и вытащил ключ из зажигания.

И тотчас над крышей дома, над золотой россыпью лимонов в верхнем садике, над хребтом всего лесистого ущелья взмыл и надулся тугим парусом страстный настойчивый поток:

U-na furti-iva lagri-ima

Ne-egli occhi suoi spu-unto –

…знаменитый романс Неморино из «Любовного напитка» Доницетти, взятый октавой выше; лавина голоса, неповторимо сочетавшего в своем тембре глубину и высоту:

Que-tlle festo-ose gio-ovani

In-vidia-ar sembro-o…

Опять! Опять этот ненавистный голос разливается по дому, путается в ветвях шелковицы, улетает к бесплотному небу Эйн-Керема, перекликаясь с отрешенным боем колоколов монастыря Сент-Джон.

Кончится это когда-нибудь?!

Меир отворил калитку, прошел мощенной плитняком дорожкой к двери в их с Габриэлой половину дома, остановился на минуту в кухне выпить воды… спустился на нижний этаж.

Значит, Габриэла опять не вышла на работу. Она возглавляла компьютерный отдел в одном банке и в последние месяцы позволяла себе «работать дома» – то есть сидеть, безвольно уставившись в одну точку, под этот голос. (Под все тот же проклятый голос!)


Меир застал ее в спальне. Сидит на низком пуфе у стены – в белых шортах и свободной застиранной майке, которую давно пора бы выкинуть; лицо совершенно бессмысленное, будто кто-то вусмерть запытал ее этой музыкой. Длинные загорелые ноги бессильно вытянуты вперед, руки повисли… Воплощенная Скорбь, с ненавистью подумал Меир. И эти немытые космы, разве что пеплом не посыпанные, – да она вообще расчесывалась сегодня?

Она не слышала, как Меир вошел. Лишь когда он выключил стереосистему и исполненный счастливой истомы голос Леона оборвался на плавной дуге легато…

Габриэла резко подняла голову и уставилась на мужа. Он стоял напротив – высокий, грузный, сильный, начавший лысеть, как отец. Очень похожий на Натана, только беспомощный.

– Что будем делать, Габриэла? – тихо спросил он. – Что мы будем делать с нашей жизнью?

Она не отвечала, вяло уставясь в проем раздвинутой стеклянной двери, где от полуденного ветерка нежными шажками в каком-то робком танце двигалась по ковру легкая темно-синяя занавеска.


В течение последующих пяти минут – как нередко бывает в жизни – у этой многолетней супружеской пары, с утра начавшей обычный день двумя-тремя обиходными словами и расставшейся с тем, чтобы вечером встретиться за ужином с детьми, состоялся обмен несколькими судьбоносными фразами – из тех, что обрушивают плотины устоявшихся жизней.