В сущности, доктор Азари с сегодняшнего дня мог считать себя свободным: «переговорщики» редко принимают участие в самой процедуре обмена – обычно это обходится без столь высоких сторон. Но почему-то (он и сам не мог ответить себе, почему) ему хотелось взглянуть на «того мальчика», как мысленно он называл пленного певца, эту певчую птичку, серебряного кенаря… Каждый день он прослушивал на «Ютьюбе» какую-нибудь арию или романс в его исполнении. К тому же любопытно было – действительно ли тот и в жизни так похож на его любимца Мусу, как это кажется на фотографии?
Леопольд что-то говорил, улыбаясь: он сегодня раза два удачно сострил, и все рассмеялись, даже эти надутые фанфароны.
Оба бородатых «подрядчика» поднялись, договаривая ничего не значащие формулы этикета. Прощаются… пожимают руки… Вот направились к дверям…
Тут Набиль Азари перехватил настойчиво напоминающий взгляд племянника и вспомнил, что они обсуждали ночью, когда вдруг одновременно проснулись – то ли от духоты, то ли от многодневного напряжения. Вспомнил, как задумчиво Муса проговорил:
– Знаешь, дядя, что мне в голову пришло? Не всучат ли нам, как у них это принято, мешок с дорогими останками?
И хотя Леопольд, с которым за завтраком они обсудили тему, считал, что не стоит делать на ней акцент, что, мол, на таком уровне это пункт разумеющийся, доктор Азари с обаятельной улыбкой проговорил вслед оппонентам, будто вспомнив что-то незначительное:
– Одну минутку! Вот еще что… – Он рывком подался к столу, стряхивая пепел с сигары. – Артист нужен нам целым. Нас не интересуют ни отрезанные головы, ни набор для супа из мослов и копыт. Мы не израильтяне, готовые платить даже за кости своих покойников, мы – коммерсанты. Нам нужен живой товар, а в противном случае генерал Махдави останется в своей удобной камере… Господина Этинже, – продолжал он, намеренно выговаривая фамилию на французский лад и сосредоточенно рассматривая при этом свою сигару, – ждут мировые подмостки. Ждут меломаны во многих странах, а также его высокопоставленные друзья, включая ее высочество принцессу Таиланда. Все они ждут возвращения уникального Голоса. Мертвые же петь не умеют…
Оставив свою сигару в фирменной хрустальной пепельнице отеля «Палас Кемпински», доктор Набиль Азари поднял голову и приятно улыбнулся:
– Я хочу услышать, что мы поняли друг друга.
Это был рискованный выпад, настолько отличный от многодневного вальсирования доктора Азари вокруг этих мужланов, что даже Леопольд изменился в лице, а в комнате повисла ледяная пауза. Наконец кто-то кашлянул, и люди задвигались.
– Мы поняли друг друга, – ответил старший.
Они повернулись и вышли.
Опять приходил тот самый доктор, специалист по прилечиванию увечий.
Интеллигентного вида молодой человек, очки в дорогой элегантной оправе. Такого легко себе представить в бостонской, женевской, парижской клинике (не исключено, что где-то там он и стажировался).
Сменил повязку на правой, плохо заживающей ноге (левая получше была, Леон уже на нее наступал) и перевязал пальцы правой руки, гноящиеся на месте трех содранных ногтей. Прямо курорт какой-то! Косметические процедуры: «У нас вы получите все самое лучшее!»
Его и кормить стали – вернее, просто увеличили количество той же пищи. Хумус (в прежней жизни терпеть не мог) стали выкатывать в больших банках и питы выдавали – штук пять в день. Ну, и помидор иногда перепадал, а огурцы – нет, огурцов почему-то не водилось; может, считались особым деликатесом? Это был его рацион, и на том спасибо.
То, что грядет нечто новое, Леон ощутил не только по этим приметам, но держал свои надежды на прежнем голодном пайке: перемены могли означать всего лишь переход из стадии допросов, так и оставшихся для них неэффективными, на стадию пожизненного заточения – до тех времен, когда выгодно будет пустить его в какой-нибудь размен. Он твердил это себе постоянно, чтобы сердце не рвалось к пустой надежде, чтобы стойкое состояние «консервации духа», которое он навязал себе невероятным усилием воли, то забытье Айи, которое он в себе вышколил за эти месяцы, насильно и яростно не вспоминая (ее нет, ее нет, ее больше не будет), – чтобы оно оставалось несокрушимым, как скала, а иначе хана…
И все-таки кое-что изменилось.
Они стали при нем говорить между собой. Вынося парашу, уже не торопились захлопнуть люк над его головой, и когда перебрасывались новостями, Леон процеживал, сопоставлял и выстраивал разрозненные факты, смахивающие на полную ахинею, в некую картину того, что бурлило, воевало, убивало друг друга где-то там, над его норой… Судя по всему, наверху шли интенсивные бои на сирийско-ливанской границе, исламистская группировка «Джабхат-ан-Нусра», выкормыш «Аль-Каиды», вела войну по двум направлениям: в районе Кунейтры – против сирийской регулярной армии и на границе – с боевиками ливанской «Хизбаллы».
В один из этих дней Умар вслух зачитывал новости из местной газеты «Ан-Нахар»: ливанские спецслужбы раскрыли планы «Джабхат-ан-Нусры» захватить приграничный город Арсаль и двинуться вглубь, в города долины Бекаа, на завоевание земель, по пути уничтожая всех мужчин старше пятнадцати лет… Абдалла и Джабир слушали, отпуская отрывистые матерные замечания.
Мда-а, думал Леон, прислушиваясь к этой веселой политинформации, забавно: поистине, «не пожелай царя другого».
Вдруг его помыли! Это было чудом… Минут десять поливали, подтащив шланг к люку в потолке: мыло для заключенных, естественно, еще не присутствовало в цивилизации зинданов. Он стоял в центре своей земляной четырехметровой норы, навалясь на благословенный костыль, и ртом ловил струю чистой воды, пусть и не питьевой, пусть из крана – подставлял безобразно отросшую гриву и бороду безумного пророка, улыбаясь воде, жизни… не мог напиться, надышаться водой никак не мог…
Словом, что-то явно менялось. Видать, им стало выгодно содержать его в пристойном состоянии.
Но дня через два после «великого омовения» он вновь услышал ненавистный голос и узнал тяжелые шаги над головой. Вернулся Чедрик, который отсутствовал больше месяца. Леон приуныл: возвращение «черной вдовы» Гюнтера Бонке означало новые побои и новые пытки. Однако Леона все никак не поднимали наверх, и Чедрик к нему не спускался. А может, Чедрика просто не пускали к нему? Почему? Однажды ему показалось, что Умар крикнул кому-то:
– Сказано: живым и целым, эр йим заак![72]
Наверху шли какие-то разборки. Сквозь захлопнутый люк он слышал голоса, интонацию, но слов не различал, как ни напрягал слух. По некоторым приметам он давно догадался, что Умар ненавидит Чедрика – тот был чужаком, оставленным тут для присмотра, навязанным чужаком, к тому же, мухлевал в карточной игре. Время от времени Чедрик напоминал Абдалле о долге, все время перевирая сумму, и Абдалла взрывался и вопил: «Йа казаб! Йа джамус!»[73] – заикаясь так, что слов вообще нельзя было разобрать.
Вот что Леону не давало покоя: почему Чедрик все время тут околачивается? Кто его приставил к Леону – «Казах»? С какой целью? Неужели сам он, его семья, его дом больше не нуждаются в надежной охране (разве что он сменил Чедрика на кого поумнее)? Ведь, потеряв сына, «Казах» должен был опасаться, что и его самого в любой момент могут ликвидировать?
Это был единственный недостающий фрагмент целой картины, который Леон, понятия не имевший о случайной смерти «Казаха», не мог воспроизвести. Необъяснимое исчезновение «Казаха», его неприсутствие в кадре – вот что не давало покоя; возможно, потому, что (будь честным, говорил себе Леон) каким-то образом с этой фигурой была связана Айя. В тяжелые дни полного затишья бывали невыносимые минуты, когда он просто жаждал услышать наверху голос Фридриха – пусть бы за этим последовали новые пытки: хоть словечко о ней, хотя бы намек – где она…
Где она сейчас?
Наконец его вытянули наверх. Самостоятельно он не смог бы еще подняться по лестнице. Спустился вниз Джабир, обвязал Леона ремнями, и грубыми рывками его потащили. Слегка пришедший в себя за последний месяц, Леон решил, что волокут его на новый допрос, и испытал какое-то бездонное холодное отчаяние: вот теперь он больше не выдюжит. Больше – нет…
Но его просто вытащили и проволокли по длинной бетонной кишке, освещенной двумя тощими флюоресцентными лампами, в комнату, где, видимо, по очереди спали его охранники. Там и лежбище было – брошенный на пол матрас, – и низкий столик с тремя кальянами; стул, тумбочка, умывальник. Судя по отсутствию окон, какой-нибудь очередной этаж данного бункера.
Затем явился Умар с синим тренировочным костюмом в руках, бросил его на стул и кивком приказал своим подручным одеть Леона. И сердце у того забилось: ни на расстрел, ни на повешенье эти врага не принаряжают. С места на место они обычно его и так перевозили, без смокинга, в вонючих лохмотьях. Значит… что же? Значит, значит…
Костюм оказался большим, возможно, с кого-то снятым. Штанины и рукава пришлось просто отхватить ножом. Тем же ножом отхватили ему бороду – нелепыми клочьями.
– Абдалла, поставь ему тут ведро, – велел Умар. – Сегодня пусть здесь валяется, а завтра – халас[74], избавляемся…
Вот когда ему стоило нечеловеческих усилий сдержаться, не шлепнуться на пол, не возрыдать на арабском:
– Аху шлуки![75] Умоляю, скажи: что значит «избавляемся»? – душераздирающий приступ благодарной любви и желания схватить и целовать руки этого прекрасного, щедрого, благородного человека…
Леон сидел на стуле с равнодушным лицом, лбом опираясь о перекладину костыля, мысленно заставляя себя монотонно твердить страшные, непроизносимые арабские ругательства. И через минуту полегчало, отпустила мутная исступленная слеза унизительной истерии, и на смену ей пришла холодная ярость врага, неудержимое желание снести, взорвать эту подземную бетонную цитадель черной боли, страдания и страха – взорвать, пусть и вместе с собой!