Русская классика, или Бытие России — страница 22 из 29

Лишенные наследстваРоль русской классики в русской культуре

1. Были ли у нас стабильные эпохи?

Существует устойчивая легенда, точнее даже, мифоподобное убеждение, почти на уровне подсознания, что именно «наше время» – переходное, а вот «прежде» Россия бывала «всегда» стабильной, нашедшей себя, целостной и гармоничной. Однако стоит поинтересоваться: когда же так оно было?

Может, тридцать лет назад, в начале горбачёвской перестройки? Или сорок лет назад, в брежневский застой, который оказался по сути разложением и распадом, перерождением и переходом системы из одного состояния в другое? А шестьдесят лет назад, в хрущёвский период, период целины, космоса, разоблачения сталинских репрессий, возвращения из концлагерей миллионов, попыток «вернуться» к идеализированным «ленинским нормам партийной жизни», а заодно обогнать США «по производству мяса, масла и молока на душу населения»? Уж иным словом как «переходное» это время не назовешь. Точно так же просится это слово и к сталинской эпохе коллективизации и индустриализации, перетряхнувшей всю Россию. Стоит ли говорить о пореволюционных годах с продразверсткой и НЭПом, швырявших народ из огня да в полымя?

Но может, раньше, между двух революций? На рубеже веков?.. Однако капитализация России, конечно, страну перестаивала, да и современники иначе как переломными эти годы и не называли. Что уж говорить о пореформенной России, когда «все переворотилось» (Л.Н. Толстой) и никак не могло уложиться!.. Но таковыми были и время Екатерины II, и Петра I, и время раскола при Алексее Михайловиче, и Смутное время, и период от Ивана III до Ивана IV (избавление от татарского ига и первое вхождение в европейские сношения), даже двести пятьдесят лет татарского владычества – это время накопления сил и растущего перевеса Москвы. А удельная раздробленность, а Крещение Руси, а становление русской государственности (862) – все указывает на постоянные изменения и переход из одного качественного состояния в другое.

В конечном счете, само культурно-географическое положение России между цивилизующейся Европой (кстати, цивилизация – это тоже процесс, постоянное преодоление собственной варварской природы) и пребывающей в равном себе состоянии варварской Степью предполагало постоянный поиск своей самоидентичности, т. е. существование в ситуации некоторого неустойчивого культурного равновесия. Поэтому, на мой взгляд, переходность является константой российской истории. Быть может, это одна из причин, почему проблема поколений вообще существует в России. Как своей переходностью, так и конфликтом поколений она отличается от недвижных азиатско-восточных деспотий и приближается культурно-исторически и типологически к Западной Европе.

2. «У тех Гамлеты, а у нас еще пока Карамазовы»

Но долгое соприкосновение, даже долгое совместное проживание с кочевой, нецивилизованной степью (столетия татарского господства!) родило своеобразный симбиоз, который предопределил весьма серьезное отличие в российском варианте взаимоотношения «отцов и детей» от варианта западноевропейского. Различие это – в невероятной остроте конфликта поколений в России, намного превышающего конфликтность западноевропейскую. Это различие прекрасно видно из сравнения двух классических произведений западноевропейской и русской литератур, давно уже признанных вершинными в мировой культуре – «Гамлета» Шекспира и «Братьев Карамазовых» Достоевского.

Сравнение это не надуманное, уже в самом романе русского писателя не раз звучит сопоставление двух типов отношения к жизни – гамлетовского и карамазовского. Все они даны в репликах персонажей, но значит это, что сам Достоевский предлагает нам меру и тип для сравнения. Приведем одну из этих реплик (из обвинительной речи прокурора): «Может ли Карамазов по-гамлетовски думать о том, что там будет (т. е. в загробной жизни. – В.К.)? Нет, господа присяжные, у тех Гамлеты, а у нас еще пока Карамазовы!»

В чем же разница?

Начнем с отцов. Отец Гамлета, король, о нем Горацио сказал: «Его я помню; истый был король». Отец братьев Карамазовых, старик Карамазов, при первом же своем появлении на страницах романа замечает о себе, что «точность есть вежливость королей». На реплику своего родственника: «Но ведь вы по крайней мере не король» – тут же шутовски отвечает: «Да, это так, не король. И представьте… ведь это я и сам знал, ей-Богу!» То есть перед нами два отца – король и шут, даже не претендующий быть королем, хотя и намекающий (для читателя) на возможность подобного сближения.

Отношение детей. Гамлет об отце: «Он человек был, человек во всем; / Ему подобных мне уже не встретить». Он не может расстаться с отцом, хотя тот мертв: «Отец!.. Мне кажется его я вижу… В очах моей души». Сам облик отца говорит Гамлету о божественной сотворенности человека: «Поистине такое сочетанье, / Где каждый бог вдавил свою печать, / Чтоб дать вселенной образ человека». Смерть отца – для него почти космическая катастрофа: сюжет трагедии – месть за отца. Дмитрий Карамазов отца иначе, чем «псом» и «Езопом» не называет. Езоп в его словоупотреблении значит шут и «урод». Про отца он восклицает: «Зачем живет такой человек!.. Скажите мне, можно ли еще позволять ему бесчестить собой землю». То есть уровень тоже вполне космический, хотя и с другим знаком, поэтому кричит он отцу: «Проклинаю тебя сам и отрекаюсь от тебя совсем…» Это прямое отличие от Гамлета, чувствующего себя продолжением отца. Сам облик отца Карамазова вызывает у его сына негативно-уничтожающие чувства: «Может быть, не убью, а может, убью. Боюсь, что ненавистен он вдруг мне станет своим лицом в ту самую минуту. Ненавижу я его кадык, его нос, его глаза, его бестыжую насмешку. Личное омерзение чувствую». Не отстает от него и брат Иван в своих «родственных» чувствах, замечая об отце и брате Дмитрии: «Один гад съест другую гадину, обоим туда и дорога!» В конце концов, незаконный сын старика Карамазова Смердяков убивает отца. Но весь роман – о степени вины каждого из братьев в этом отцеубийстве.

Пожалуй, более других русских любомудров задумывавшийся об этой проблеме Николай Фёдоров писал: «Нигде антагонизм молодого с старым не дошел до такой крайности, как у нас»[878]. Отчего так?

3. Отцы и дяди

Посмотрим прежде, как русская классика оценивала старшее поколение, т. е. отцов, еще до Достоевского. Тогда, быть может, мы угадаем причину конфликта.

Вот грибоедовский Чацкий:

Где? укажите нам, отечества отцы,

Которых мы должны принять за образцы?

Итак, отцы показывают отсутствие образца и примера, лишая потомков возможности наследовать некий достойный, уважавшийся бы ими образ жизни.

А вот отец пушкинского Онегина:

Долгами жил его отец,

Давал три бала ежегодно

И промотался наконец.

А у Лермонтова? Чем богаты дети? «Ошибками отцов и поздним их умом» («Дума»). И в чем предчувствует свою вину перед следующим поколением, «детьми», лирический герой стихотворения, будущий «отец»?..

И прах наш, с строгостью судьи и гражданина,

Потомок оскорбит презрительным стихом,

Насмешкой горькою обманутого сына

Над промотавшимся отцом.

Мысль одна – отцы промотались и не оставили наследства, потому и не испытывают дети к отцам уважения. Ведь ошибками на самом деле богат не будешь. Скажем, дядя Евгения Онегина наследство имел, а потому и «уважать себя заставил». Кажется, однако, что его отец к такому уважению относился вполне равнодушно; во всяком случае сына он понять «не мог // И земли отдавал в залог». Ответное равнодушие и неуважение вполне объяснимо. Ведь давно уже сказано, что дерево узнается по плодам его.

Впрочем, ситуация не столь безнадежна, как это может показаться из вышеизложенного. Именно потому, что сам Пушкин чувствовал «любовь к отеческим гробам», он оказался способен увидеть отсутствие этой любви в жизни современного ему общества. Надо учесть, что наследство определяется ценностными характеристиками. А как полагал Норберт Винер, простое накопительство, без создания ценностей, означает потерю стоимости наследства – в пределе до его полного обесценения. Сохранение наследства требует его приумножения, которое возможно в том случае, когда существует личность, способная воспринять наследство как стимул к творчеству. Когда, скажем, К. Аксаков в 1848 г. («О Карамзине») объявлял всю отечественную современную ему словесность явлением отвлеченным, «ложным по своей сфере» и «нисколько не народным и не живым», он выступал по сути дела как самый завзятый, все отрицающий нигилист. Ведь существовали уже и Пушкин, и Гоголь, и Жуковский, и Лермонтов, и Тургенев, и Гончаров, и Достоевский – и они не были единичными исключениями, а представляли вершины складывавшегося массива русской литературы, некоего целостного явления – нашего сегодняшнего наследства. Как раз создание новых смыслов и ценностей – философских и художественных – определило вопрошающий взгляд российской словесности на общество, которое еще не усвоило «идею наследования».

Создавать капитал наследства, а потом не транжирить его, работать с ним, постоянно пополнять может только личность свободная и самодеятельная. Но таковые лишь начали возникать после реформ Екатерины II, утвердившей (хотя бы среди дворянства) права частного лица. Обществу, однако, требуется время, чтобы научиться пользоваться этими правами. Сама Екатерина подчас нарушала их. Сохранялись привычки бесправия, которые, то ослабевая, то усиливаясь, досуществовали до сегодняшнего дня. В плане экономическом это означало – промотать, прогулять доставшееся состояние, чтоб не успело отобрать государство, которое и доселе воспринимается как единственный хозяин всей и всяческой собственности. В плане духовном – самодержавный официоз и консервативный национализм требовал ограничить общественные потребности идеалами Московского царства, что заведомо истощало, по сути проматывало богатейшее наследие Древней Руси, бравшее свое начало в общеевропейском античнохристианском прошлом.