Русская колыбельная — страница 12 из 20

– Да-да…


Жена тащила Альберта словно раненного или тяжелобольного. Лин помогла Альберту дойти до кровати и, толкнув бедром, повалила на неё.


– Раздеваться не надо, – Лин перевела дух, поправляя причёску. – Сейчас за жаропонижающим схожу. Лежи.

– Я… выходной…

– Да-да, потом позвонишь. А если нет – я сама.


Альберт не заметил, как она вышла из комнаты, а после вернулась. Он к тому моменту закрыл глаза, и разлепить веки стоило ему немалых сил.

В руке у Лин мелькнул короткий шприц для экстренных уколов.


– Готов? Не дёргайся, а то промажу.


Альберт едва не засмеялся, потому что подумал, что сопротивляться не может совершенно точно, но тут Лин с размаха всадила иголку ему в бедро, прямо через одежду, и вдавила поршень до самого конца.

Он почувствовал резкую боль, но она длилась всего каких-то пару долей секунд. А после Альберт вдруг обнаружил, что в ушах шумит, а визуальная реальность сминается, искажается, крутится в его глазах волчком, и исчезает в одной точке, смытая.

Альберт понял, что спит.

Но и не спит тоже.

Не в силах двинуться, он чувствовал, что балансирует на той тонкой грани, которая отделяет дрёму от полноценного сна, но грань эта слишком тверда.

Её не пересечь.

«Терминальная стадия беспомощности…», – подумал Альберт, – «Может быть что-то изменится дальше?»

Легче стало, но не сразу. Альберт не мог сказать, сколько времени прошло: час или миллион лет, всё так же горел лоб, всё так же мгновенно высыхали изредка выступающие слёзы, но скоро ломота в руках и ногах прошла, а трясучка прекратилась.

Наступил более или менее спокойный сон. Темнота. Но Альберт чётко понимал, что не бодрствует, а грезит наяву. Такое с ним происходило впервые.

Первым делом он ощутил, как его глаза смещаются. Точнее, не совсем глаза, а точка зрения, место визуального восприятия. Фокус сместился сперва куда-то вбок, потом влево, а потом мягко пошел вниз, будто проглоченный, прошел через горло, грудь, немного задержался в животе, а после скользнул правее, куда-то под рёбра.

Как ни странно, дискомфорта не чувствовалось. Альберт быстро привык.

Появились сны.

Ощущения какого-никакого покоя сменилось удивительным расщеплением, Альберт почувствовал себя атомом, раздробленным на множество картинок, в которые иногда хотелось заглянуть. Себя осознавал лишь Альберт, который смотрел на всё это, Альберт-наблюдающий.

Альберт-наблюдатель, парящий, растворённый в темноте, чей взор находился где-то в печени, смотрел на себя-ребёнка, играющего в доме родителей, читающего книги. Сон казался одновременно и цветным, и чёрно-белым: цветно-чёрно-белое видение. Когда тебя растворяет в первичном бульоне, невозможно воспринять категорию цвета.


Альберт-подросток разговаривает с друзьями. Он в гостях. Играет с собакой. Что бы это значило? Разве это должно что-то значить? Альберт-наблюдающий не понимал, и образ игры с собакой быстро исчез, поглощённый тьмой.

Щелчок.

Знакомство с Лин, повторение того, прошлого сна, но теперь он длился дольше, потому что нравился Альберту-наблюдающему. Он смотрел, как тогда, много лет назад, он проснулся в комнате Лин, в её кровати, и, прищурив глаза, видел, как она сидит перед зеркалом и красится. Альберт-на-кровати помнил, что такая девушка, как Лин, не подошла бы к нему трезвой, и боялся открыть глаза. Теперь-то он уж точно видел, что она очень красивая. А Лин заметила, что он смотрит, и сказала: «Хочешь вечером сходить куда-нибудь?»

Щелчок.

Выпускной. Диплом с отличием. Альберт-наблюдающий смотрел, как он, в чёрной мантии, с шапочкой на голове, выходит на сцену и получает диплом, а ректор читает речь, перечисляет его заслуги. Смотрели из зала родители. Смотрела Лин и улыбалась. Была ли она за него счастлива? Альберт-наблюдатель знал, что была. И был счастлив сам.

Щелчок.

Оак Мэдоу. Пилипчик, пожимающий ему руку в первый рабочий день. Приятно, тоже приятно. Особенное отношение к себе всегда радовало Альберта.

Щелчок.

Пациенты. Сначала очень простые, потом больные по-настоящему, с просто странной, или даже вовсе искалеченной психикой. Всем, всем им Альберт смог помочь, справился с самыми серьезными делами, которые на него возлагали.

Щелчок.

Успех. Ровное плато. Альберт-наблюдающий смотрел, как день за днём вон приезжает на работу и уезжает с неё, и ничего не происходит. Смотрел, как понемногу задерживается на работе дольше, а уезжает раньше, сам не зная, – тогда не зная, – почему, но теперь-то видя это полностью.

Щелчок.

Щелчок.

Щелчок.

Щелчок.

Ничего, ничего нового.

Щелчок.

Аурей Джебедайя Адкинс.

Альберт-наблюдающий будто бы снова оказался в кабинете с дубовым столом такими же стенами, только теперь в вырвиглазной, «опасной» униформе, прикованным к столу. А Аурей зачем-то прикреплял ему к вискам липучки, да и к своим тоже.

«Почему вы так беспомощны?», – спросил Аурей, – «Что вы потеряли?», – спросил Аурей, – «Что вы потеряли?», – переспросил он.

И Альберт-наблюдающий не мог ответить.

«Посмотрите на себя, вы думаете, что вы – это что-то хорошее? Вы убили!», – сказал Аурей, – «Вы – убийца!».

Альберт-наблюдающий хотел ответить, что не убивал, о каком вообще убийстве идёт речь? Но, как часто бывает во снах, рот у него не открывался, и тело не двигалось.

«Убийца!», – повторил Аурей, а потом, сделав неуловимое движение плечами, он поплыл едкой дымкой и растворился, превратился в трёх Альбертов: один Альберт – чёрный, другой – обычный, а третий такой же, как и Аурей перед своим растроением, в тумане, в дымке.

Обычный Альберт – в маске. Альберт-наблюдающий захотел потянуться к маске, снять её, но та упала сама, и под этой маской не нашлось лица.

Чёрный Альберт – мрачен и чёрен, так мрачен и чёрен, что выделялся даже на фоне тьмы, окружающей Альберта-наблюдающего.

А Альберт в дымке растворился, как только Альберт-наблюдающий подумал о нём, потому что на самом деле никакого Альберта в дымке и не было.

«Вы виновны!», – прогремел голос Аурея – «Виновны!»

Альберт-наблюдающий чуть не закричал и проснулся.

Часы отсвечивали шесть вечера.

Лин спала рядом, спокойно дышала, лёжа на боку, лицом к мужу. Альберт повернулся к ней и посмотрел в её лицо, безмятежное и прекрасное, коснулся её губ и встал с кровати.

Только сейчас он понял, что за ночь ужасно пропотел, одежда пропиталась потом почти насквозь. Альберт разделся, дошёл до ванной и кинул её в стиральную машинку. А после зашёл в душ.

Голова у него всё ещё гудела из-за сна и усталости, и мрак из мыслей никуда не ушёл, новсе же Альберт чувствовал себя немного лучше. Он добрых тридцать минут простоял в душе, просто наслаждаясь покоем и горячей водой. Десять минут – закрыв уши ладонями, чтобы звук воды стал глухим, как бы далёким. Это успокаивало. Альберт знал, что это подсознательное.

Когда он вышел из душа, Лин уже хлопотала на кухне.


– Ой, посмотрите, кто это тут у нас! – сказала она, держа в губах неприкуренную сигарету. – Ха, член, – указала пальцем, ведь Альберт не был одет.

– Ха, член, – отозвался он скорее по обязанности, чем искренне. – Мне всю ночь такое снилось…

– Да я знаю, кряхтел, ворочался и стонал. Интересно, что они в эти свои жаропонижающие штуки добавляют…


Альберт молчал, глядя на дурачащуюся жену.


– Ладно-ладно, – та, видимо, неверно истолковала его молчание. – Я правда волновалась вот и вогнала тебе больше, чем нужно. Зато ты хорошо поспал. Почти сутки. Что тебе снилось-то? – с интересом поинтересовалась Лин, подойдя к Альберту ближе, одновременно нащупав на столе зажигалку.

– Точно не скажу, – ответил Альберт, потому что сон помнил плохо. – Но вроде что-то фрейдистское. И связанное с Адкинсом.


Он тут же пожалел, что упомянул пациента. Всколыхнулся мрак.

Лин, сделавшая особенно глубокую затяжку, округлила глаза.


– А вот об этом я хотела поговорить.


Зашумел чайник. Лин широко шагнула и оказалась у плиты отключила чайник, разлила чай по чашкам.


– Ты не думаешь, что как-то слишком уж… ну, со всем этим делом?

– Что? – Альберт сделал вид, что ничего не понимает, хотя всё на самом деле понимал.

– Не «что», чтоб тебя! – чуть повысила голос Лин. – Ты доработался до жара и потери сознания! По-твоему, это нормально?

– Это фанейротим… – неуверенно ответил Альберт. – Я слишком остро реагирую…

– Мне всё равно, фанейротим или нет. Я хочу сказать, что ты слишком…


Лин вскрикнула, потому что, размахивая рукой, едва не влепила сигарету в стену. Злобно её затушив, она, как ни странно, слегка успокоилась, и заговорила уже не так эмоционально:


– Ты завяз в этом деле, неужели не видишь? Стал задерживаться на работе, стал… у меня такое ощущение, что это дело тебе дороже меня… – Лин говорила непривычно тихо и грустно.

– Не дороже, – ответил Альберт. – Просто я…


Альберту захотелось рассказать ей всю правду, всё то, что он осознал за последние дни. Что он что-то потерял. Что-то исчезло из его жизни, и, хотя он понимает, что, чувствует, но вернуть это не может. Что он ещё любит её, и любовь эта не стала хуже, но просто притупилась.

Альберт хотел бы рассказать, как-то передать ей то, что он ощущает. Про эмпатологию Адкинса, про русскую колыбельную, про «потерянных» детей, про все, что появилось в его жизни и сложилось вместе, как детальки паззла, в одну большую и всесильную беспомощность.

Но Альберт, глядя на Лин, понял, что не может. Что перед ней он точно так же беспомощен, как и перед всем остальным.


– Zabava… – произнёс он слово мёртвого языка, вспоминая о русской тоске. – Помнишь? Zabava. Я люблю тебя, Zabava.


Лин посмотрела на него недоверчиво, сделала маленький шажок вперёд, и он тоже шагнул ей навстречу и обнял её с ужасным чувством, что врёт, хотя на самом деле он не врал, и это ещё хуже.