дь не жмоты, не скупердяи, не датчане – как? вы до сих пор незнакомы? – вот мой датчанин, пришел и ушел, но все-таки сегодня он вместе с нами, с международной выставки медоборудования, не блондин, прислал мне в подарок лакея из «Националя» с двумя коробками снеди и часики с браслетом, не дорогие, конечно, однако вполне удачно для одной-единственной палки, пришел и ушел, а Виктор Харитоныч – он с нами навеки, он наш, вологодский, о, как он прекрасен своею образиной, дайте-ка описать напоследок: итак, в очках, под ними свинячие глазки, бороденка, лицо как будто перепревшее, кожа лоснится и пористая, как свежая коровья лепешка, губы мокрые, член заострен, как очиненный карандаш, сидит в кабинете и чертит линии для поддержания деятельности ума, но все-таки он мой будущий муж, его с тех пор повысили, скоро примется повсюду командовать, однако меня защищал, как только мог, однако вступил в сговор, и ходят слухи, женится на богатой вдове Зинаиде Васильевне, когда она в трауре и с белым кружевным платочком приходила на меня жаловаться, как на картине Эль Греко, я всегда была культурная женщина, носила кимоно, в котором Игорек, ах, вы тоже, кажется, незнакомы? на всех не хватило бумаги, он уехал в моем кимоно, у него ночью, как мы залегли, завыла машина, дефект секретки, на ветру, от ветра и стужи завыла итальянская секретка, считая, что мороз ее обворовал, и тогда сосед, что надо мною, однажды с вином зашел познакомиться, я извинилась, ссылаясь на занятость, сосед ретировался и затаил, и вот орет машина, Игорек, схвативши кимоно, спешит во двор, а сосед, распахнув окно, орал: – Раз к бляди приехал, не шуми! Ты тихо приезжай! – С испугу Игорек в кимоно и уехал, и исчез навсегда, хотя был красивый, богатый, при мне из постели по телефону распекал подчиненных в автобазе и очень возбуждался от ругани, и требовал одновременных ласк, а потом приходит кимоно по почте бандеролью, вместе со шлепанцами, ну, я соседа тоже пригласила на свадьбу, и даже того Степана, что по заданию сбил меня наповал, – не удержалась, пригласила, пришел с Марфой Георгиевной, они поженились недавно, и новые друзья пришли, под предводительством Бориса Давыдовича, в гулком подъезде стучала палка с резным набалдашником в виде бородатой головы пророка: для кого – Лев Толстой, для кого – Солженицын, для своих – Моисей. Пришли новые друзья, в сумерках их недавней славы, поредевшие ряды, Белохвостов уже в Пенсильвании, работает не по профессии, доволен, и с ними женщины со снайперским прищуром и сигаретой табачной фабрики «Ява», пришли и прищурились, и Леонардик уже летит со скандалом: зачем они пришли? почему столько иностранцев? Сплошные любовнички… А что мне делать: я дружила с мужчинами при помощи всех своих чувств. И сказал тогда Леонардик, ошалев и опешив, с диванчика воззвал: – Да ты еще слишком близка к ним!.. – И только тебя, моя любимейшая подруга жизни, не было в этом убогом дворе. Шпионка и террористка, ты долетела всего лишь до ворот столичного аэродрома и была неумолимо лишена визы, выданной тебе по рассеянности, и выдворена вон, и в слезах летела назад, с посадкой в Варшаве, и сказал Леонардик: – Слава богу, что выдворили! Только ее нам не хватало! – Но Ритуля пришла, и Гамлет. Гамлет был очень, очень взволнован, он так полюбил меня за короткий срок, что не расставался с журнальчиком, и Ритуля журнальчик искромсала маникюрными ножничками и сожгла обрезки на помойке, Гамлет плакал, узнав о потере, а мамаша перед дверью стояла на посту, как центурион и зверь, дедуля-стахановец умер спустя год, тоскуя по внучке, папаша-краснодеревщик в Москву прибыть отказался, так как в нем обнаружился редкий вид фанаберии: боязнь троллейбусов, он считал их дьявольскими созданиями и отказался наотрез, несмотря на все уговоры, однако в назначенный день, надев белую сорочку, при галстуке, выпил перед зеркалом полный бокал портвейна и вспомнил о моем детстве, по поводу чего я писала ему в письме: Милый мой папка, а еще знай, что пройдет жизнь, я пройду и умру навсегда, но единственный мужчина, который по-настоящему мне дорог, близок, любим, с кем мне было лучше, чем со всеми, – см. на обороте букет пионов – вот, знай: это ты! Твоя любящая тебя дочь, Ира. Он достал из пиджака открытку, смятую годами, и заплакал.
Он был прощен. Мать сдерживала напор заинтригованных гостей, в недоумении косящихся друг на друга и уже разделившихся на враждебные партии, не подающие руки. Я махала им из окна. Леонардик, однако, расселся на диванчике в позе удовлетворенного жениха. Он сказал: о, как я счастлив жениться на тебе, моя красавица. Я сказала: не подгорит ли индейка, дурень?! Заботы снедали меня. Я очень беспокоилась за индейку. Столы были накрыты в обеих комнатах, срам зеркала будет занавешен, остается навести марафет, а Нина Чиж, прислонясь к березе, рыдала от зависти. Леонардика, конечно, не было. Он не то чтобы опаздывал, а просто мы так уговорились, чтобы он попозже пришел.
Ну его! Он все был на меня в претензии, когда приходил в третий раз или в десятый, или в сотый, он шел косяком, будто прорвало, днем и ночью, но днем бывал тусклый и нерешительный, зато ночью читал мораль и учил, что я не понимаю происходящего и никакая я не Жанна д’Арк. Отвяжись, говорила я, сам-то ты кто? Вон, почитай… И брала с полки его очередной шедевр и открывала на случайной странице… он бранился, плевался, визжал, ага! говорила, то-то, не для вечности, извини, отвяжись. Мне было жалко их, таких продрогших в снегу и мерзости двора, я каждому хотела сделать что-нибудь ласковое, но мой подарок был коллективный, как воззвание. Роман заканчивался свадьбой.
Пора кончать! Задернуть зеркало несвежей простыней, но пока, присев на пуфик, отразясь в трюмо, смотрю, охваченная волнением и усталостью, на пузо, подвела глаза, задумалась. Ириша, гости ждут! Столы благоухали кулебякой. Мое приданое: хрусталь и столовое серебро. Не стыдно. Пошлепала по животу, ну, как ты, лягушонок? Присмирел. Твоя мамочка нынче на выданье. И снова к окну, и через форточку взглянуть на вереницу приглашенных, и Катериночка Максимовна пришла, и Вероника с Тимофеем, тот носится по двору как оглашенный, ну, собирайся, Ира! – Леонардик, развалясь в торжествующей позе насытившегося барина, торопит, они никогда не в силах скрыть этого животного торжества, я простодушно напеваю, причесываюсь, скольжу по паркету, о чем подумать, откладываю думать, хотя ловлю себя на том, когда же думать, если не сейчас, часы пробили шесть, ну, вот: еще осталась половинка времени, чтобы все вспомнить или помолиться: отец Вениамин, мой сахарный попик, входил в состав гостей, но был в штатском, я первый раз видела его в штатском, отчего показался мне более соблазнительным, так и тянулись ручки к запорам и застежкам, чтобы схватить – о этот дивный миг! – с мутной капелькой нетерпенья, но Ира! Не время об этом!
Ты должна им что-нибудь сказать. Почему это я должна? Мне смешно. А что мне им сказать? Мы не в Руане. Где англичане? Вся моя Британия – разгромленный оркестр во главе с ялтинским козлом, сорвавшимся с привязи, с веревкой на шее, пока его жена, мать крохотных дочерей, томится в валютном баре, сокрушаясь по поводу поездки в варварскую державу, где понятие о порядочности не совпадает с гринвичем. Мы не в Руане. И все-таки скажи. Ирина Владимировна прогуливается. Ирина Владимировна украла конфетку. Жует. Уютно закинув ножку на ножку, сидит Леонардик с гвоздикой в петлице, это бесчисленное явление. Ну, хорошо.
Ходите медленно, следите за походкой, у нас плохие, скверные походки. Я была исключение. Вырабатывайте походку, больше писать не о чем, сокрушаюсь о содеянном, прошу принять во внимание мою разрозненную жизнь, была всегда на грани, не владела собой, была слишком застенчива, не верила в то, что я кому-нибудь желанна. Скоро, скоро поток гостей вольется в эти унылые комнаты, скоро крикнут: горько! Пир горой. Ну, чего ты копаешься, ворчит Леонардик. Жениху свойственно волноваться. Я в последний раз выхожу замуж, но я не горячусь, я просто счастлива жить и работать в этой стране, посреди такого удивительного народа, и если кому не угодила, извиняюсь. И ты, Виктор Харитоныч, не будь строг! Что ты хочешь? Баба!
Но зато какая красивая… И напрасно говорит мой милейший Станислав Альбертович, что я бабушка русского аборта. Обижает… Прижимаясь к подругам жизни или минуты, кто не думал в тот миг обо мне, кто не думал: с ней, только с ней я чувствовал себя королем, она незабываема, и я решила сохраниться в лучшем виде, я вам дарю покой, и из подвала уголовного морга несите бережно мой труп: я вас любила. Я встала и пошла в ванную, вот моя столбовая дорожка, за дверью шум, и бедная мамаша с трудом сдерживает осаду. Матушка! Ты была страшная дура, но мне нравится, как ты закричишь! Кричи, не стесняйся!.. Леонардик, подай мне шлепанцы… Куда? К тебе, дорогой и любимый. Лапочка ты мой, я к тебе. До встречи! Я знаю, что за дверью пустота и на дворе мартовская слякоть, что воздух влажный и гнилой, что столы ломятся от яств, и я ничего не говорю, так не лучше ли пойти в ванную и принять теплый душ, пусть расслабится моя охваченная старостью шея! Пусть свадьба идет на убыль. Убирайтесь! Я вас сочинила, чтобы сочинить себя, но, рассочинив вас, я самораспускаюсь как персона, но перед роспуском замечу невпопад: пейзаж ранней весны в Москве без брюта слишком сир, итак, пейте шампанское! я для вас купила три ящика, там, на балконе, возьмете, если мороз за ночь не разорвал бутылки, ой, Леонардик, а вдруг разорвал? Какая без шампанского свадьба? Я выпила и закусила семгой. В желудке найдете косточки. Уходя к своему жениху, скажу, что ничего вам не скажу.
Все правильно, и вы, пленительные американки, напишите очередной протест. В нем будет горечь непонимания стерляжьей ухи и брусничного варенья, в нем будет сказано, что братство женщин не знает границ, объединившись в муке пиздорванства. Я сегодня сделала так, что вместо бермудского треугольника вы обнаружите волосатое любящее сердечко. Витасик, ты знаешь, я всегда была немножко сентиментальна. Я ходила в твоем белом свитере по твоей богатой квартире и ждала чуда. Оно случилось: ты меня полюбил навсегда.