Александр Сергеевич Пушкин не только своим художественным творчеством, но и теоретическими выступлениями, критическими статьями заложил основы реалистической эстетики. Его суждения об искусстве неотрывны от его литературной практики. Требования, которые он предъявлял к прозе, поэзии, драматургии, он сам первым и осуществлял.
Набросок статьи «О прозе» относится к 1822 году, когда Пушкин прозы еще не писал. Но как бы предвосхищая свои будущие художественные открытия в «Повестях Белкина», «Капитанской дочке», «Пиковой даме», молодой Пушкин объявляет здесь беспощадную войну многословию, стилистическим штампам, требует точности выражений, верности жизненной правде.
Три отрывка связаны с работой Пушкина над «Борисом Годуновым». «О трагедии» и «О народности в литературе» относятся к 1825—1826 годам, когда Пушкин создавал свою народную трагедию, «Наброски предисловия к «Борису Годунову» датируются 1830 годом, когда он готовил ее к печати. Пушкин отвергает условности и классицистской, и романтической драматургии, за образец для себя берет Шекспира, следуя за ним в «вольном и широком изображении характеров», «Народные законы драмы Шекспировой» кажутся ему более плодотворными, чем принципы «придворной трагедии» Расина*.
«Литература у нас существует, но критики еще нет»,— говорил Пушкин. Одну из важных задан созданной в 1830 году «Литературной газеты» он видел в том, чтобы создать постоянную критическую рубрику — форму организации общественного мнения. Этой теме посвящена его заметка «О журнальной критике», опубликованная в «Литературной газете» 11 января 1830 года.
Также к 1830 году относятся заметки Пушкина «Опровержение на критики». Они написаны в Болдине во время «карантинного заключения» из-за эпидемии холеры. Пушкин не только отвечает на частные упреки критиков, но дает интереснейший авторский комментарий к «Кавказскому пленнику», «Цыганам», «Полтаве», отдельным главам «Евгения Онегина».
В 1830 году Пушкин работал и над статьей «О народной драме и драме «Марфа Посадница». Первая часть этой статьи, посвященная истории развития драмы,— своеобразный свод многочисленных суждений Пушкина о драматургическом искусстве. В плане к этой статье Пушкин оставил запись своих раздумий над проблемами изображения героев, реалистической типизации:
«Что развивается в трагедии? какая цель ее? Человек и народ. Судьба человеческая, судьба народная...
Что нужно драматическому писателю? Философию, бесстрастие, государственные мысли историка, догадливость, живость воображения, никакого предрассудка любимой мысли. Свобода».
В последние годы жизни Пушкин проявляет всё больший интерес к журналистике. За год до смерти он начинает издавать журнал «Современник». В «Современнике», 1836, № 1 была опубликована небольшая рецензия Пушкина на второе издание «Вечеров на хуторе близ Диканьки» Гоголя. Она дает представление о том, как пристально Пушкин следил за современной ему литературой, как он умел поддерживать таланты и ободрять молодых писателей.
О прозе
Д'Аламбер* сказал однажды Лагарпу*: не выхваляйте мне Бюфона*, этот человек пишет: «Благороднейшее изо всех приобретений человека было сие животное гордое, пылкое» и проч. Зачем просто не сказать — лошадь? Лагарп удивляется сухому рассуждению философа. Но д’Аламбер очень умный человек — и, признаюсь, я почти согласен с его мнением.
Замечу мимоходом, что дело шло о Бюфоне — великом живописце природы. Слог его, цветущий, полный, всегда будет образцом описательной прозы. Но что сказать об наших писателях, которые, почитая за низость изъяснить просто вещи самые обыкновенные, думают оживить детскую прозу дополнениями и вялыми метафорами? Эти люди никогда не скажут дружба, не прибавя: «сие священное чувство, коего благородный пламень» и проч. Должно бы сказать: рано поутру,— а они пишут: «Едва первые лучи восходящего солнца озарили восточные края лазурного неба» — ах, как это всё ново и свежо, разве оно лучше потому только, что длиннее.
Читаю отчет какого-нибудь любителя театра: «сия юная питомица Талии* и Мельпомены*, щедро одаренная Аполлоном*...» Боже мой! да поставь: «эта молодая хорошая актриса», и продолжай — будь уверен, что никто не заметит твоих выражений, никто спасибо не скажет.
«Презренный зоил[46], коего неусыпная зависть изливает усыпительный свой яд на лавры русского Парнаса, коего утомительная тупость может только сравниться с неутомимой злостию»... Боже мой, зачем просто не сказать лошадь; не короче ли — «г-н издатель такого-то журнала»...
Точность и краткость — вот первые достоинства прозы. Она требует мыслей и мыслей — без них блестящие выражения ни к чему не служат. Стихи дело другое (впрочем, в них не мешало бы нашим поэтам иметь сумму идей позначительнее, чем у них обыкновенно водится. С воспоминаниями о протекшей юности литература наша далеко вперед не подвинется).
О трагедии
Изо всех родов сочинений самые (invraisemblables) неправдоподобные сочинения драматические, а из сочинений драматических — трагедии, ибо зритель должен забыть, по большей части, время, место, язык; должен усилием воображения согласиться в известном наречии — к стихам, к вымыслам. Французские писатели это чувствовали и сделали свои своенравные правила: действие, место, время. Занимательность, будучи первым законом драматического искусства, единство действия должно быть соблюдаемо. Но место и время слишком своенравны — от сего происходят какие неудобства, стеснения места действия. Заговоры, изъяснения любовные, государственные совещания, празднества — всё происходит в одной комнате! Непомерная быстрота и стесненность происшествий, наперсники... a parte[47] — столь же несообразны с рассудком — принуждены были в двух местах — и проч. И всё это ничего не значит. Не короче ли следовать школе романтической, которая есть отсутствие всяких правил, но не всякого искусства? Интерес — единство.
Смешение родов комического и трагического — напряжение, изысканность необходимых иногда простонародных выражений.
О народности в литературе
С некоторых пор вошло у нас в обыкновение говорить о народности, требовать народности, жаловаться на отсутствие народности в произведениях литературы,— но никто не думал определить, что разумеет он под словом народность.
Один из наших критиков, кажется, полагает, что народность состоит в выборе предметов из отечественной истории.
Но мудрено отъять у Шекспира в его «Отелло», «Гамлете», «Мера за меру» и проч.— достоинства большой народности; Vega* и Кальдерон* поминутно переносят во все части света, заемлют предметы своих трагедий из итальянских новелл, из французских ле. Ариосто* воспевает Карломана, французских рыцарей и китайскую царевну. Трагедии Расина* взяты им из древней истории.
Мудрено однако же у всех сих писателей оспоривать достоинства великой народности. Напротив того, что есть народного в «Россиаде» и в «Петриаде» кроме имен, как справедливо заметил кн. Вяземский?[48] Что есть народного в Ксении, рассуждающей шестистопными ямбами о власти родительской с наперсницей посреди стана Димитрия?[49]
Другие видят народность в словах, т. е. радуются тем, что, изъясняясь по-русски, употребляют русские выражения.
Народность в писателе есть достоинство, которое вполне может быть оценено одними соотечественниками — для других оно или не существует, или даже может показаться пороком. Ученый немец негодует на учтивость героев Расина, француз смеется, видя в Кальдероне Кориолана, вызывающего на дуэль своего противника. Всё это носит однако ж печать народности.
Климат, образ правления, вера дают каждому народу особенную физиономию, которая более или менее отражается в зеркале поэзии. Есть образ мыслей и чувствований, есть тьма обычаев, поверий и привычек, принадлежащих исключительно какому-нибудь народу.
Наброски предисловия к «Борису Годунову»
С отвращением решаюсь я выдать в свет свою трагедию и, хотя я вообще всегда был довольно равнодушен к успеху иль неудаче своих сочинений, но признаюсь, неудача «Бориса Годунова» будет мне чувствительна, а я в ней почти уверен. Как Монтань*, могу сказать о своем сочинении: c’est une oeuvre de bonne foi[50].
Писанная мною в строгом уединении, вдали охлаждающего света, трагедия сия доставила мне всё, чем писателю насладиться дозволено: живое вдохновенное занятие, внутреннее убеждение, что мною употреблены были все усилия, наконец одобрения малого числа людей избранных.
Трагедия моя уже известна почти всем тем, коих мнениями я дорожу. В числе моих слушателей одного недоставало, того, кому я обязан мыслию моей трагедии, чей гений одушевил и поддержал меня[51]; чье одобрение представлялось воображению моему сладчайшею наградою и единственно развлекало меня посреди уединенного труда.
Изучение Шекспира, Карамзина и старых наших летописей дало мне мысль облечь в драматические формы одну из самых драматических эпох новейшей истории. Не смущаемый никаким светским влиянием, Шекспиру я подражал в его вольном и широком изображении характеров, в небрежном и простом составлении типов, Карамзину следовал я в светлом развитии происшествий, в летописях старался угадать образ мыслей и язык тогдашнего времени. Источники богатые! Умел ли ими воспользоваться — не знаю, по крайней мере, труды мои были ревностны и добросовестны.
Долго не мог я решиться напечатать свою драму. Хороший иль худой успех моих стихотворений, благосклонное или строгое решение журналов о какой-нибудь стихотворной повести доныне слабо тревожили мое самолюбие. Критики слишком лестные не ослепляли его. Читая разборы самые оскорбительные, старался я угадать мнения критика, понять со всевозможным хладнокровием, в чем именно состоят его обвинения. И если никогда не отвечал я на оные, то сие происходило не из презрения, но единственно из убеждения, что для нашей литературы il est indifférent