Русская критика от Карамзина до Белинского — страница 8 из 79

овладеть вниманием баснописца и сделать их занимательными для самого хладнокровного читателя, надлежит иметь сию неискусственную чувствительность невинного сердца, которая привязывает его ко всем созданиям природы без изъяснения; сию полноту души, с которою бываем мы счастливы при совершенном недостатке преимуществ, доставляемых и обществом и фортуною[4], с которою мы веселы в уединении и заняты, не имея никакого дела: сие расположение к добру, с которым все представляется нам и в обществе и в природе прекрасным, потому что все бывает тогда украшено в глазах наших собственным нашим чувством; сию беззаботность, которая оставляет нам полную свободу заниматься с удовольствием такими вещами, которые для других как будто не существуют или кажутся презренными; сие простодушие, которое уверяет нас, что все имеют одинакое с нами чувство и все способны принимать одинакое с нами участие в тех предметах, которые для нас одни привлекательны; тогда вся природа наполнена для нас существами знакомыми и любезными нашему сердцу; все творения составляют наше семейство — мы трогаемся судьбою увядающего цветка, разделяем заботливость ласточки, свивающей для малюток своих гнездо, наслаждаемся, внимая пению пустынного соловья, и сожалеем о нем, будучи искренно уверены, что и он имеет свои потери; чувства сии живы, потому что душа, наполненная ими, будучи истинно непорочна, предается им с младенческою беззаботностью, не развлекаема никаким посторонним беспокойством, никакою возмутительною страстию. Таков характер Лафонтена. Можно ли ж удивляться, что басни его имеют для всех неизъяснимую прелесть?..

Из всего, что сказано выше, легко можно вывести общие правила для баснописца. Оставляя этот труд нашим читателям, мы обратим глаза на Басни Крылова, которые подали нам повод к сим рассуждениям[5]. Чтобы определить характер нашего стихотворца, надлежит рассматривать басни его с той точки зрения, с какой обыкновенно смотрим на басни Лафонтена. Лафонтен, который не выдумал ни одной собственной басни, почитается, невзирая на то, поэтом оригинальным. Причина ясна: Лафонтен, заимствуя у других вымыслы, ни у кого не заимствовал ни той прелести слога, ни тех чувств, ни тех мыслей, ни тех истинно стихотворных картин, ни того характера простоты, которыми украсил и, так сказать, обратил в свою собственность заимствованное. Рассказ принадлежит Лафонтену; а в стихотворной басне рассказ есть главное. Крылов, напротив, занял у Лафонтена (в большей части басен своих) и вымысел и рассказ: следственно, может иметь право на имя автора оригинального по одному только искусству присваивать себе чужие мысли, чужие чувства и чужой гений. Не опасаясь никакого возражения, мы позволяем себе утверждать решительно, что подражатель-стихотворец может быть автором оригинальным, хотя бы он не написал и ничего собственного. Переводчик в прозе есть раб; переводчик в стихах — соперник...

Мы позволяем себе утверждать, что Крылов может быть причислен к переводчикам искусным и потому точно заслуживает имя стихотворца оригинального. Слог басен его вообще легок, чист и всегда приятен. Он рассказывает свободно и нередко с тем милым простодушием, которое так пленительно в Лафонтене. Он имеет гибкий слог, который всегда применяет к своему предмету: то возвышается в описании величественном, то трогает вас простым изображением нежного чувства, то забавляет смешным выражением или оборотом. Он искусен в живописи — имея дар воображать весьма живо предметы свои, он умеет и переселять их в воображение читателя; каждое действующее в басне его лицо имеет характер и образ, ему одному приличные; читатель точно присутствует мысленно при том действии, которое описывает стихотворец.

Лучшими баснями из XXIII, имеющих каждая свое достоинство, почитаем следующие: «Два Голубя», «Невеста», «Стрекоза и Муравей», «Пустынник и Медведь», «Лягушки, просящие царя».

«Два Голубя», басня, переведенная из Лафонтена, кажется нам почти столько же совершенною, как и басня Дмитриева* того же имени: в обеих рассказ равно приятен; в последней более поэзии, краткости и силы в слоге; зато в первой, если не ошибаемся, чувства выражены с большим простодушием.

Два Голубя как два родные брата жили;

Друг без друга они не ели и не пили;

Где видишь одного, другой уж верно там;

И радость и печаль, все было пополам.

Не видели они, как время пролетало:

Бывало грустно им, а скучно не бывало.


В этих шести стихах, которые все принадлежат подражателю, распространен один прекрасный стих Лафонтена:

Deux pigeons s’aimaient d’amour tendre[6],—

но они, верно, не покажутся никому излишними. Можно ли приятнее представить счастливое согласие двух друзей? Вот то, что заменит красоты подлинника собственными. Вы, конечно, заметили последний, простой и нежный стих:

Бывало грустно им, а скучно не бывало.

     Ну, кажется, куда б хотеть

     Или от милой, иль от друга? —

Нет, вздумал странствовать один из них: лететь.


И этих стихов нет в подлиннике — но они милы тем простодушием, с каким выражается в них нежное чувство.

Хотите ли картин? Вот изображение бури в одном живописном стихе:

      Вдруг в встречу дождь и гром;

Под ним, как океан, синеет степь кругом.


Вот изображение опасности голубка-путешественника, которого преследует ястреб:

Уж когти хищные над ним распущены;

Уж холодом в него с широких крыльев пышет...


Заключение басни прекрасно в обоих переводах, с тою только разницею, что Крылов заменил стихи подлинника собственными, а Дмитриев перевел очень близко Лафонтена и с ним сравнился. Выпишем и те и другие:

      Кляня охоту видеть свет,

Поплелся кое-как домой без новых бед...

Счастлив еще: его там дружба ожидает!

      К отраде он своей,

Услугу, лекаря и помощь видит в ней;

С ней скоро и беды и горе забывает.

О вы, которые объехать свет вокруг

      Желанием горите,

      Вы эту басенку прочтите

И в дальний путь такой пускайтеся не вдруг:

Что б ни сулило вам воображенье ваше —

Не верьте, той земли не сыщете вы краше,

Где ваша милая и где живет ваш друг.

Крылов.


О вы, которых бог любви соединил,

Хотите ль странствовать? Забудьте гордый Нил

И дале ближнего ручья не разлучайтесь.

Чем любоваться вам? Друг другом восхищайтесь;

Пускай один в другом находит каждый час

Прекрасный, новый мир, всегда разнообразный.

Бывает ли в любви хоть миг для сердца праздный?

Любовь, поверьте мне, все заменит для вас.

Я сам любил — тогда за луг уединенный,

Присутствием моей любезной озаренный,

Я не хотел бы взять ни мраморных палат,

Ни царства в небесах... Придете ль вы назад,

Минуты радостей, минуты восхищений?

Иль буду я одним воспоминаньем жить?

Ужель прошла пора столь милых обольщений,

      И полно мне любить?

Дмитриев.


Последние стихи лучше первых — но должно ли их и сравнивать? Крылов, не желая переводить снова, а может быть, и не надеясь перевести лучше то, что переведено как нельзя лучше, заменил красоту подлинника собственною. Заключение басни его (если не сравнивать его ни с Лафонтеном, ни с переводом Дмитриева) прекрасно само по себе. Например, после подробного описания несчастий голубка-путешественника, не тронет ли вас этот один прекрасный и нежный стих?

Счастлив еще: его там дружба ожидает.


Автор поставил одно имя дружбы в противоположность живой картине страдания, и вы спокойны насчет печального странника. Поэт дал полную волю вашему воображению представить нам все те отрады, которые найдет голубок его, возвратившись к своему другу. Здесь всякая подробность была бы излишнею и только ослабила бы главное действие. Посредственный писатель, вероятно, воспользовался бы этим случаем, чтобы наскучить читателю обыкновенными выражениями чувства,— но истинное дарование воздержнее: оно обнаруживается и в том, что поэт описывает, и в том, о чем он умалчивает, полагаясь на чувство читателя. Последние три стиха прелестны своею простотою и нежностию...

Вот еще несколько примеров; мы оставляем заметить в них красоты самим читателям.

Пример разговора. Стрекоза пришла с просьбою к Муравью:

«Не оставь меня, кум милой;

Дай ты мне собраться с силой

И до вешних только дней

Прокорми и обогрей».—

«Кумушка, мне странно это!

Да работала ль ты в лето?» —

Говорит ей Муравей.

«До того ль, голубчик, было:

В мягких муравах у нас

Песни, резвость всякий час,—

Так что голову вскружило!» и проч.


Лягушки просили у Юпитера* царя — и Юпитер

Дал им царя — летит к ним с шумом царь с небес;

И плотно так он треснулся на царство,

Что ходенем пошло трясинно государство.

      Со всех лягушки ног

      В испуге пометались,

      Кто как успел, куда кто мог,

И шепотом царю по кельям дивовались.

И подлинно, что царь на диво был им дан:

      Не суетлив, не вертопрашен,

      Степенен, молчалив и важен;

      Дородством, ростом великан;

      Ну, посмотреть, так это чудо!

      Одно в царе лишь было худо:

Царь этот был осиновый чурбан.