Русская литература для всех. От Толстого до Бродского — страница 39 из 51

– измы, а конкретных авторов и их произведения.

Учебники истории литературы XXI века, скорее всего, будут написаны все-таки не по ризомному, а по древесному принципу. Однако кому из наших современников там будут посвящены отдельные главы, можно только догадываться.

В мозаичной современности, в отличие от истории, еще ничего не решено. Мы можем двигаться в любом направлении, назначать себе кумиров и разочаровываться в них. Можем даже, если хватит терпения и таланта, сами написать книгу, которую хотим прочитать (с такого чувства неудовлетворенности и соперничества начинались некоторые замечательные литературные судьбы).

Мы можем все, только помня о предупреждении из «Нобелевской речи» И. Бродского, которое уже цитировалось в начале нашего историко-литературного пути: «Ни один уголовный кодекс не предусматривает наказаний за преступление против литературы. И среди преступлений этих наиболее тяжким является не преследование авторов, не цензурные ограничения и т. п., не предание книг костру. Существует преступление более тяжкое – пренебрежение книгами, их не-чтение. За преступление это человек расплачивается всей своей жизнью; если же преступление это совершает нация – она платит за это своей историей».

Александр Трифонович Твардовский(1910–1971)

Основные даты жизни и творчества

1910, 8 (21) июня – родился на хуторе Загорье в Смоленской губернии.

1922 – окончил четырехклассную начальную школу.

1925 – первая стихотворная публикация.

1934–1936 – работа над поэмой «Страна Муравия».

1936–1939 – учеба в МИФЛИ (Московский институт философии и литературы).

1941–1945 – участие в Великой Отечественной войне, работа над «книгой про бойца» «Василий Теркин».

1950–1954 – главный редактор журнала «Новый мир».

1950–1960 – работа над поэмой «За далью – даль».

1958–1970 – главный редактор журнала «Новый мир».

1971, 18 декабря – умер в дачном поселке Красная Пахра под Москвой.

Художественный мир Твардовского

Лирический эпос: судьба страны

Александр Трифонович Твардовский родился на смоленском хуторе в крестьянской семье. Стихи он начал сочинять еще «до овладения первоначальной грамотой». «Хорошо помню, что первое мое стихотворение, обличающее моих сверстников, разорителей птичьих гнезд, я пытался записать, еще не зная всех букв алфавита и, конечно, не имея понятия о правилах стихосложения. Там не было ни лада, ни ряда – ничего от стиха, но я отчетливо помню, что было страстное, горячее до сердцебиения желание этого – и лада, и ряда, и музыки, – желание родить их на свет – и немедленно, – чувство, сопутствующее и доныне всякому новому замыслу», – вспоминал поэт через много лет («Автобиография», 1947–1965).

В XIX веке Твардовского, скорее всего, ожидала бы судьба крестьянских «поэтов-самородков» вроде А. Кольцова или И. Сурикова, существовавших в стороне от основных направлений русской поэзии, в своеобразной резервации, на которую поэты-дворяне смотрели чуть снисходительно. Но он родился в иную эпоху, и в его поэтическую судьбу властно вмешалась история.

Твардовский входил в жизнь в годы «великого перелома», когда резко, радикально, трагически менялась деревенская жизнь. Во время коллективизации его отец был несправедливо признан кулаком и вместе с семьей сослан в Сибирь. Но сын, поверив в идеалы новой жизни, все более талантливо начинает воплощать их в стихах.

Главным из русских поэтов для Твардовского был Некрасов, причем не автор разночинских психологических стихотворений, поэт грусти и уныния, а бытописатель крестьянской жизни. Уже в ранних стихотворениях определились основные свойства Твардовского-поэта, во многом близкие этой линии некрасовского творчества: деревенская тематика (его довоенные стихи обычно публикуются в разделе с авторским заглавием «Сельская хроника»); форма развернутого описательного стихотворения, даже не баллады, а стихотворного рассказа; классические силлабо-тонические размеры, которые после модернистских экспериментов многим казались устаревшими; разговорная интонация, так называемый говорной стих (поэтому, в отличие от близких тематике, но насквозь напевных С. Есенина или М. Исаковского, на стихи Твардовского практически не писали песен); широкое использование разнообразных стилистических ресурсов малых фольклорных жанров и устной речи: поговорок, частушек, каламбуров, колоритных диалектных словечек.

Все эти особенности легче могли реализоваться, развернуться в большой стихотворной форме. Поэтому главным жанром творчества Твардовского, определяющим его единство и выявляющим его эволюцию, становится лирический эпос, поэма. Написанные в 1930–1960-е годы поэмы Твардовского отражают разные этапы советской истории, превращаются в поэтическую летопись времени.

На коллективизацию Твардовский откликается не только многочисленными стихотворениями, но и тремя поэмами. Первые, «Путь к социализму» (1931) и «Вступление» (1932), он справедливо считал неудачными и никогда не перепечатывал. Зато подготовленная ими «Страна Муравия» (1934–1936) сделала поэта официально признанным и знаменитым. По одной из легенд, во время учебы в МИФЛИ (Московский институт философии и литературы), Твардовскому в конце 1930-х годов пришлось рассказывать на экзамене о своей поэме, она уже попала в список обязательного чтения.

Фабула поэмы напоминает некрасовский эпос о поисках счастливого. Герой поэмы – крестьянин-единоличник, трудяга, мечтающий о своем скромном мужицком счастье в стране Муравии. «Земля в длину и ширину / Кругом своя. / Посеешь бубочку одну, / И та – твоя». Он отправляется в путь по стране, мечтая найти место, куда не доберется начавшаяся коллективизация:

Вот я, Никита Моргунок,

Прошу, товарищ Сталин,

Чтоб и меня, и хуторок

Покамест что… оставить.

И объявить: мол, так и так, —

Чтоб зря не обижали, —

Оставлен, мол, такой чудак

Один во всей державе.

(гл. 7)

Он встречается с родственниками и с попом, оказывается на печальной последней гулянке высылаемых на Соловки кулаков и на шумном базаре. У него воруют любимого коня. Он сам, дивя людей, впрягается в телегу. Позднее конь внезапно находится.

В итоге дорога приводит героя в идеальный колхоз на счастливую свадьбу после нового урожая, где и начинается тот самый пир на весь мир, о котором когда-то мечтали некрасовские мужики.

Поспела свадьба новая

Под пироги подовые,

Под свежую баранину,

Под пиво на меду,

Под золотую раннюю

Антоновку в саду.

〈…〉

Деды! Своею властью

Мы здесь, семьею всей,

Справляем наше счастье

На свадьбе на своей…

За пару новобрачную,

За их любовь удачную,

За радость нашу пьем,

За то, что по-хорошему,

По-новому живем!

(гл. 18)

Последнюю точку в разнообразных приключениях и духовных странствиях Никиты Моргунка ставит другой странник, словно пришедший из поэмы «Кому на Руси жить хорошо».

Из счастливой колхозной деревни отправился на поклонение в Киевскую лавру старик, «остатний богомол». «И стыдили, и грозили… / „Все стерплю, терпел Иисус. / Может, я один в России / Верен Богу остаюсь“», – передает Моргунку его слова старик-сторож.

Но богомолье не заладилось. «И вот в пути, в дороге дед / Был помыслом смущен: / – Что ж Бог, его не то что нет, / Да не у власти он…» Старик поворачивает обратно в родную деревню. Встретив так и не дошедшего до лавры «ходока к святым местам», Никита задает ему главный вопрос о Муравской стране.

И отвечает богомол:

– Ишь, ты шутить мастак. —

Страны Муравской нету, мол.

– Как так?

– А просто так.

Была Муравская страна,

И нету таковой

Пропала, заросла она

Травою-муравой.

Зачем она, кому она,

Страна Муравская нужна,

Когда такая жизнь кругом,

Когда сподручней мне, —

И торкнул в землю посошком, —

Вот в этой жить стране?

(гл. 19)

«Так, говоришь, в колхоз, отец?» – задает Моргунок вопрос, ответ на который очевиден.

Фабула поэмы Твардовского была условна, утопична. Она отвечала социальному заказу и не передавала разворачивавшейся в СССР трагедии коллективизации. Но покоряли естественность и свобода поэтической речи, богатство интонаций, пластический талант изображения человека и мира.

И деревням, и верстам счет

Оставил человек,

И конь покорно воду пьет

Из неизвестных рек.

Дорога тянется вдали,

И грусть теснит в груди:

Как много неба и земли

Осталось позади.

И весь в пыли, как хлеб в золе,

Никита Моргунок;

На всей планете, на Земле

Один такой ездок.

(гл. 8)

В «Стране Муравии» Твардовский «всем лозунгам поверил до конца», показал осуществление утопической мечты и лишь отчасти намекнул на драматизм эпохи. Последующий путь поэта был освобождением от иллюзий, движением от утопии к реальности.

«Василий Теркин» оказался главной книгой Твардовского, достойно и глубоко отразившей главное событие советской истории – Великую Отечественную войну. Не случайно, вопреки реальной хронологии (поэма была начата в 1942 году и закончена уже после Победы), Твардовский ставит под ней даты: 1941–1945. Книга оказалась равной войне.

Слово книга стало обозначением жанра «Василия Теркина». Твардовский объяснял его так: «Жанровое обозначение „Книги про бойца“, на котором я остановился, не было результатом стремления просто избежать обозначения „поэма“, „повесть“ и т. п. Это совпадало с решением писать не поэму, не повесть или роман в стихах, то есть не то, что имеет свои узаконенные и в известной мере обязательные сюжетные, композиционные и иные признаки. У меня не выходили эти признаки, а нечто все-таки выходило, и это нечто я обозначил „Книгой про бойца“. Имело значение в этом выборе то особое, знакомое мне с детских лет звучание слова „книга“ в устах простого народа, которое как бы предполагает существование книги в единственном экземпляре. 〈…〉 Так или иначе, но слово „книга“ в этом народном смысле звучит по-особому значительно, как предмет серьезный, достоверный, безусловный» («Как был написан „Василий Теркин“», 1951–1966).

В структурном отношении нечто Твардовского напоминает «Евгения Онегина» («даль свободного романа») и «Войну и мир» (Толстой, как мы помним, называл свое создание книгой и отказывался соотносить его с традиционными жанрами). «Василий Теркин» тоже строится на принципе жанровых нарушений и отступлений, в свою очередь создавая жанровую традицию уникумов, подчинявшихся не прежним условным формам, а закону органического саморазвития темы.

Поэт утверждал, что книга начала складываться с того, что был «угадан герой». Персонаж с такой фамилией появился в фельетонах, сочинявшихся во время Финской кампании 1939–1940 годов. Однако важные различия между этими «однофамильцами» начались со смены одного эпитета.

Вася Теркин? Кто такой?

Скажем откровенно:

Человек он сам собой

Необыкновенный, —

было сказано в фельетоне «Вася Теркин на фронте» (1940).

«Замечу, что, когда я вплотную занялся своим ныне существующим „Теркиным“, – объяснял Твардовский, – черты этого портрета резко изменились, начиная с основного штриха:

Теркин – кто же он такой?

Скажем откровенно:

Просто парень сам собой

Он обыкновенный.

И можно было бы сказать, что уже одним этим определяется наименование героя в первом случае Васей, а во втором – Василием».

В итоге необыкновенный смельчак и удачник Вася, совершающий абсолютно невероятные подвиги (в одном из фельетонов он, маскируясь под снежную кочку, брал «языка», в другом – крючком выдергивал из самолета вражеского летчика), превратился в простого деревенского парня Василия Теркина.

Теркинская фабула строится на поэтике обыкновенного, опирается на события, которые могли произойти с каждым оказавшимся на переднем крае солдатом: привал – отступление, случайный приход в родную деревню – переправа – ранение – встреча на фронтовой дороге – бой за населенный пункт Борки – наступление – еще одно ранение – встреча с генералом – письмо из госпиталя – вторая переправа, форсирование Днепра – еще одна случайная встреча по дороге на Берлин – солдатская баня.

Немногие исключительные, эксцентрические события (им посвящены всего три главы: Теркин сбивает из винтовки самолет, бьется врукопашную с немцем, ведет диалог со Смертью) снижены, даны в юмористическом или ироническом освещении. «Сам стрелок глядит с испугом: / Что наделал невзначай» («Кто стрелял?»). – «Теркин знал, что в этой схватке / Он слабей: не те харчи» («Поединок»). – «Прогоните эту бабу, / Я солдат еще живой» («Смерть и воин»).

Внутри большого враждебного мира войны создается, таким образом, малый домашний мир знакомых предметов и простых человеческих связей. Война в «Теркине» предстает частью человеческой жизни, где есть место всему – любви, ненависти, трудной работе, отдыху, страху, смеху…

Герой сохраняет спокойствие, вселяет надежду, умеет увидеть смешное даже в самых трудных, безнадежных ситуациях. Балагурство, жизнелюбие Василия Теркина, его «неунывающая душа» – сущностное, философское свойство героя: «Балагуру смотрят в рот, / Слово ловят жадно. / Хорошо, когда кто врет / Весело и складно» («На привале»).

В первой главе «От автора» Твардовский утверждает это от первого лица:

Жить без пищи можно сутки,

Можно больше, но порой

На войне одной минутки

Не прожить без прибаутки,

Шутки самой немудрой.

На самом деле теркинских шуток в книге не так много, около полутора десятков. «Вдруг как сослепу задавит, – / Ведь не видит ни черта» (про немецкий танк). – «Прочно сделали, надежно – / Тут не то что воевать, / Тут, ребята, чай пить можно, / Стенгазету выпускать» (про блиндаж, в котором герой оказывается под обстрелом собственной артиллерии). – «Ах ты, Теркин! Ну и малый! / И в кого ты удался, / Только мать, наверно, знала… / – Я от тетки родился…» Но они окрашивают весь текст в простодушно-насмешливые тона: примиряют, утешают, воодушевляют.

Однако нельзя забывать, что главной темой, сюжетом книги является страшная война. В мире книги герой и автор живут согласно известной поговорке «memento mori» (помни о смерти).

Уже в первом вступлении «От автора» Твардовский намекнет: «Почему же без конца? / Просто жалко молодца». А в статье «Как был написан „Василий Теркин“» прямо напишет: «Мне казалось понятным такое объяснение в обстановке войны, когда конец рассказа о герое мог означать только одно – его гибель».

Герой все-таки останется – в пределах книги – живым, бессмертным, пересилив, переиграв в прямом сражении саму Косую. «И, вздохнув, отстала Смерть» («Смерть и воин»). Но мотив смерти является в «книге про бойца» одним из главных, ведущих.

«И увиделось впервые, / Не забудется оно: / Люди теплые, живые / Шли на дно, на дно, на дно…» («Переправа»). – «И забыто – не забыто, / Да не время вспоминать, / Где и кто лежит убитый / И кому еще лежать» («Гармонь»). – «И в глуши, в бою безвестном / В сосняке, в кустах сырых, / Смертью праведной и честной / Пали многие из них» («Бой в болоте»).

В последнем прощании с читателем автор еще раз вздохнет: «Скольких их на свете нету, / Что прочли тебя, поэт, / Словно бедной книге этой / Много, много, много лет» – и посвятит любимый труд «павших памяти священной».

В книге Твардовского создается не только образ веселого, неунывающего солдата-победителя, но и ощущение великой и страшной войны. Теркинскую фабулу постоянно расширяет прием панорамирования. Семь раз в тридцати главах повествование отрывается от героя, невидимая камера взмывает вверх, и мы охватываем события одним взглядом, видим войну словно на глобусе.

Заняла война полсвета,

Стон стоит второе лето.

Опоясал фронт страну.

Где-то Ладога… А где-то

Дон – и то же на Дону…

Где-то лошади в упряжке

В скалах зубы бьют об лед…

Где-то яблоня цветет

И моряк в одной тельняшке

Тащит степью пулемет…

Где-то бомбы топчут город,

Тонут на море суда…

Где-то танки лезут в горы,

К Волге двинулась беда.

(«Генерал»)

После эпического разворота, данной через детали масштабной картины, рамки повествования резко сужаются, начинается очередная теркинская история:

Где-то, будто на задворке,

Будто знать про то не знал,

На своем участке Теркин

В обороне загорал.

Такие панорамы напоминают перечисления-перечни «Евгения Онегина» или дорожные пейзажи «Мертвых душ».

Еще одна особенность, связывающая книгу Твардовского с классической традицией, – образ автора. Как в пушкинском «романе в стихах», в «книге про бойца» автор является полноправным героем книги. Четыре главки «От автора» и глава «О себе» складываются еще в одну сюжетную линию книги, дополняясь лирическими отступлениями в других главах.

Образ автора, как и образ главного героя, подчиняется законам поэтического обобщения и идеализации. Автор тоскует по занятым врагом родным местам, вспоминает о детстве, объясняет свое внутреннее родство с героем и структуру книги, обращается к другу-читателю. Воюющий поэт – вот главная его черта. «Я – любитель жизни мирной – / На войне пою войну» («От автора», 2). – «Смолкнул я, певец смущенный, / Петь привыкший на войне» («От автора», 4). Называя себя певцом, автор словно отодвигает себя в историю, включается в число певцов первой Отечественной войны («Певец во стане русских воинов» – заглавие известного патриотического стихотворения В. А. Жуковского, 1812).

И это не случайно. Время Великой Отечественной войны отличалось стремлением реабилитировать русскую историю, возродить патриотические традиции, найти примеры для подражания не только в близком, советском, но и в далеком, имперском прошлом.

Мир «Василия Теркина» – это идеальное пространство, где русское и советское не конфликтуют, а мирно сосуществуют. В главе «О кисете» двадцать пять лет существования советского государства, о которых говорится первоначально, вдруг оборачиваются огромным сроком: «Сколько лет живем на свете? / Тыщу?.. Больше! То-то, брат!»

Твардовский, как ранее Андрей Платонов, как позднее Василий Шукшин, мечтает о той будущей, несостоявшейся России, в которой советская история оказывается продолжением и идеальным воплощением истории русской – с родимым сельсоветом, домом у дороги, березой под окном, девчонкой на вечерке, мирным трудом на своей земле.

О. Э. Мандельштам в стихотворении «Век» (1922) спрашивал: «Век мой, зверь мой, кто сумеет / Заглянуть в твои зрачки / И своею кровью склеит / Двух столетий позвонки?» И сам же отвечал: «Чтобы вырвать век из плена, / Чтобы новый мир начать, / Узловатых дней колена / Нужно флейтою связать».

Стихотворный эпос Твардовского был одной из первых попыток «склеить позвонки» русской и советской эпох. Мать-Россия, родная земля, попавшая в беду, стала почвой, на которой это оказалось возможным (однако попавшую к Мандельштаму от Державина поэтическую флейту заменила простодушная деревенская гармонь).

«Русский дух» безошибочно уловил в «Василии Теркине» очень далекий от Твардовского и вообще мало кого жаловавший в современной литературе И. А. Бунин. Прочитав книгу в сентябре 1947 года, он просил старого друга-писателя Н. Д. Телешова «при случае» передать автору: «Я (читатель, как ты знаешь, придирчивый, требовательный) совершенно восхищен его талантом, – это поистине редкая книга: какая свобода, какая чудесная удаль, какая меткость, точность во всем и какой необыкновенный народный, солдатский язык – ни сучка ни задоринки, ни единого фальшивого, готового, то есть литературно-пошлого, слова».

Твардовский и сам понимал, что «книга про бойца» была его поэтической вершиной, его звездным часом. В эпилоге он смотрит на свое создание словно со стороны, из другого пространства и времени, из другой жизни:

Смыли весны горький пепел

Очагов, что грели нас.

С кем я не был, с кем я не пил

В первый раз, в последний раз.

С кем я только не был дружен

С первой встречи близ огня.

Скольким душам был я нужен,

Без которых нет меня.

Скольких их на свете нету,

Что прочли тебя, поэт,

Словно бедной книге этой

Много, много, много лет.

После войны взгляд Твардовского на многие события советской истории становится более критичным. В центре поэмы «Дом у дороги» (1942–1946) – также драматические события войны. Солдат приходит на родное пепелище и строит новый дом, ожидая семью из немецкого плена (автор все-таки дает надежду на возвращение).

Новая поэма Твардовского «За далью – даль» (1950–1960) тоже, как и предшествующие, связана с мотивом путешествия, движения: автор пересекает страну в поезде «Москва – Владивосток», описывая дорожные впечатления и размышления. Он рисует картины мирной жизни на Урале и в Сибири, перекрытия Ангары. Но кульминацией поэмы становятся не оптимистические пейзажи, а драматический эпизод случайной встречи на вокзале с возвращающимся из советского лагеря старым другом («Друг детства») и размышление о противоречивой роли И. В. Сталина в советской истории («Так это было»).

На месте идеализированного последнего единоличника Никиты Моргунка и картины счастливой колхозной жизни возникает – через тридцать лет – образ вечной колхозной труженицы, которой протекшие десятилетия так и не принесли счастья:

И я за дальней звонкой далью

Наедине с самим собой,

Я всюду видел тетку Дарью

На нашей родине с тобой;

С ее терпеньем безнадежным,

С ее избою без сеней,

И трудоднем пустопорожним,

И трудоночью – не полней…

Борьба с «культом личности» и его последствиями (он разделяет эту партийную установку) становится главным делом Твардовского в 1960-е годы. Он возвращается к любимому герою (подчеркивая, что это уже иной персонаж) в сатирической поэме «Теркин на том свете» (1963), язвительно изображая нравы советских чиновников и бюрократов, «идеологическую борьбу» с Западом и Вождя, Сталина, который, оказывается, управляет «нашей» частью того света:

– Все за ним, само собой

Выше нету власти. —

Да, но сам-то он живой? —

И живой. Отчасти.

Для живых родной отец,

И закон, и знамя,

Он и с нами, как мертвец, —

С ними он и с нами.

Устроитель всех судеб,

Тою же порою

Он в Кремле при жизни склеп

Сам себе устроил.

Последняя поэма Твардовского «По праву памяти» (1966–1969), уже всецело посвященная последствиям сталинского правления в советской истории, была запрещена почти на двадцать лет.

В 1950–1954 и 1958–1970 годах Твардовский руководит журналом «Новый мир», делая его лучшим периодическим изданием советской эпохи, вполне сопоставимым по значению с некрасовскими журналами XIX века. В «Новом мире» публикуются (за редкими исключениями) лучшие прозаики и поэты. В отделах публицистики и критики обсуждаются самые острые общественные проблемы.

Забыть, забыть велят безмолвно,

Хотят в забвенье утопить

Живую быль. И чтобы волны

Над ней сомкнулись. Быль – забыть! —

удивлялся Твардовский в поэме «По праву памяти» (гл. «О памяти»).

Задачей «Нового мира» и его главного редактора становится восстановление и сохранение исторической памяти во всей ее глубине и разнообразии. Этой цели служат не только поэмы Твардовского, но и его поздняя лирика.

Эпическая лирика: память и совесть

Последняя книга Твардовского называется «Из лирики этих лет» (1959–1968). Лирика этих лет не похожа на стихотворения, которые писал поэт в 1930–1950-е годы. Циклы «Сельская хроника» (1930–1940) и «Фронтовая хроника (1940–1945) состояли, как правило, из больших фабульных или описательных стихотворений, стихотворных рассказов (часто это была ролевая лирика), продолжающих и развивающих мотивы поэм: «Рассказ Матрены» (1937), «На свадьбе» (1938), «Баллада о товарище» (1942).

В поздних стихотворениях более значимой становится личная тема. Однако мы почти не узнаем жизненных подробностей, эмпирической биографии поэта. У Твардовского нет стихов-посланий. В его лирике – редкий случай в истории поэзии – вовсе отсутствует любовная тема. Поэтому и так называемая гражданская лирика лишается необходимого для ее выделения фона, не становится особой областью творчества поэта.

Поздние стихотворения Твардовского, как правило, являются размышлениями, либо прямыми, непосредственными, либо вырастающими из пейзажа или отклика на какое-то общественное событие. Причем, в отличие от признанных философских лириков XIX века (например, Тютчева), поэзия мысли Твардовского обращена прежде всего не к «вечным», метафизическим темам, а к проблемам социальным. Становясь более философичным, Твардовский остается столь же историческим поэтом, каким он предстает в своих поэмах. Если поэмы Твардовского лиричны, то его лирика – эпична, выдвигает на первый план не лирическое «я», а объективный мир.

В «обычной» лирике (у Лермонтова, Тютчева, Фета, современника Твардовского Пастернака) небо, звезды всегда были метонимией или символом мироздания, космоса, с которым – по сходству или по контрасту – соотносил себя лирический герой или лирический субъект.

«Ночь тиха. Пустыня внемлет Богу, / И звезда с звездою говорит». – «Живая колесница мирозданья / Открыто катится в святилище небес». – «И хор светил, живой и дружный, / Кругом раскинувшись, дрожал». – «И страшным, страшным креном / К другим каким-нибудь / Неведомым вселенным / Повернут Млечный путь».

Твардовский тоже пишет стихи о мироздании, космосе, вселенной. Но развитие образа и композиционная схема у него совсем иные.

Полночь в мое городское окно

Входит с ночными дарами:

Позднее небо полным-полно

Скученных звезд мирами.

Мне еще в детстве, бывало, в ночном,

Где-нибудь в дедовском поле

Скопища эти холодным огнем

Точно бы в темя кололи.

Сладкой бессонницей юность мою

Звездное небо томило:

Где бы я ни был, казалось, стою

В центре вселенского мира.

В зрелости так не тревожат меня

Космоса дальние светы,

Как муравьиная злая возня

Маленькой нашей планеты.

(«Полночь в мое городское окно…», 1967)

Как объективный поэт, Твардовский и здесь изображает не единственное, точечное состояние лирического субъекта, миг лирической концентрации, а успевает рассказать историю, сравнить «три поры жизни» (детство, юность, зрелость), различающиеся как местом пребывания (ночное, дедовское поле – городское окно), так и отношением с миром.

Чувство глубинной связи со вселенной, растворения в ней характерно лишь для юности: «…казалось, стою / В центре вселенского мира». В детстве человек не замечает, не может понять равнодушный «холодный огонь» мироздания. В зрелости же на первый план выходят не «космоса дальние светы», а «муравьиная злая возня / Маленькой нашей планеты». Взгляд поэта не отрывается от земли, обращен к земным проблемам и печалям.

Еще одно стихотворение «из лирики этих лет» поначалу кажется абстрактным размышлением, почти притчей.

Дробится рваный цоколь монумента,

Взвывает сталь отбойных молотков.

Крутой раствор особого цемента

Рассчитан был на тысячи веков.

Пришло так быстро время пересчета,

И так нагляден нынешний урок:

Чрезмерная о вечности забота —

Она, по справедливости, не впрок.

Но как сцепились намертво каменья,

Разъять их силой – выдать семь потов.

Чрезмерная забота о забвенье

Немалых тоже требует трудов.

Все, что на свете сделано руками,

Рукам под силу обратить на слом.

Но дело в том, что сам собою камень —

Он не бывает ни добром, ни злом.

(«Дробится рваный цоколь монумента…», 1963)

Поэт описывает парадокс социальной памяти, наглядный исторический урок. Поспешно разрушают воздвигнутый недавно монумент, рассчитанный на вечность, потому что разочаровались в человеке, которому он поставлен. Но само это действие («чрезмерная забота о забвенье») кажется столь же лихорадочно-поспешным, как и прежнее увековечивание, «о вечности чрезмерная забота».

Из равнодушного камня (природы) возникает дело человеческих рук (история). Но непродуманность исторического деяния ведет к противоположным результатам: приходится, проливая семь потов, уничтожать то, чему недавно поклонялись.

Исторический контекст придает стихотворению не только обобщенный, но и сиюминутный, актуальный смысл. Стихи написаны после разоблачения «культа личности» Сталина, когда по всей стране почти в одно мгновение и почти тайком сносились всего десятилетия назад воздвигнутые многочисленные монументы вождю. Твардовский не защищает Сталина – он был одним из последовательных противников культа личности. Поэт трезво видит в этом действии не преодоление трагического прошлого, а попытку быстро спрятать, забыть его – и напоминает о нем в стихах, по праву памяти живой.

Во всей послевоенной лирике, в многообразно развертывающемся мотиве памяти главным для Твардовского остается память о войне, о погибших, долг и ответственность перед ними.

Большое стихотворение-рассказ «Я убит подо Ржевом» (1945–1946) можно рассматривать как послесловие к «Василию Теркину». Убитый, в отличие от бессмертного героя «книги про бойца», в 1942 году простой солдат обращается с монологом к живым: рассказывает о своем «послесмертии» («Я – где корни слепые / Ищут корма во тьме; /Я – где с облачком пыли / Ходит рожь на холме»), интересуется дальнейшим ходом войны («Я убит и не знаю, / Наш ли Ржев наконец? / Удержались ли наши / Там, на Среднем Дону?.. / Этот месяц был страшен, / Было все на кону») и – самое главное – обращается с завещанием к живым:

Я вам жить завещаю, —

Что я больше могу?

Завещаю в той жизни

Вам счастливыми быть

И родимой Отчизне

С честью дальше служить.

Горевать – горделиво,

Не клонясь головой,

Ликовать – не хвастливо

В час победы самой.

И беречь ее свято,

Братья, счастье свое —

В память воина-брата,

Что погиб за нее.

Стихотворение «В тот день, когда окончилась война» (1948) изображает сходную ситуацию с другой стороны. Пока гремели залпы и свистели пули, черта между живыми и мертвыми была очень зыбкой, любой бой мог сдвинуть ее, увеличить счет убитых под Ржевом или Берлином. И только теперь, в тот день, когда окончилась война, эта граница становится окончательной, непреодолимой.

В конце пути, в далекой стороне,

Под гром пальбы прощались мы впервые

Со всеми, что погибли на войне,

Как с мертвыми прощаются живые.

〈…〉

Внушала нам стволов ревущих сталь,

Что нам уже не числиться в потерях.

И, кроясь дымкой, он уходит вдаль,

Заполненный товарищами берег.

В последней строфе-эпилоге поэт обращается с клятвой-присягой к оставшимся на том берегу:

Суда живых – не меньше павших суд.

И пусть в душе до дней моих скончанья

Живет, гремит торжественный салют

Победы и великого прощанья.

Этой клятве Твардовский был верен все последующие десятилетия. В стихотворении «Космонавту» (1961), написанном после полета Юрия Гагарина, он начинает отсчет этой рубежной для всего человечества даты с летчиков военных лет:

И пусть они взлетали не в ракете

И не сравнить с твоею высоту,

Но и в своем фанерном драндулете

За ту же вырывалися черту.

〈…〉

И может быть, не меньшею отвагой

Бывали их сердца наделены,

Хоть ни оркестров, ни цветов, ни флагов

Не стоил подвиг в будний день войны.

Мотивы памяти и ответственности живых перед мертвыми, которые определяли композицию стихотворений-размышлений «Я убит подо Ржевом» и «В тот день, когда окончилась война», у позднего Твардовского выражаются просто и лапидарно, сжимаются до шестистишия-вздоха.

Я знаю, никакой моей вины

В том, что другие не пришли с войны.

В том, что они – кто старше, кто моложе —

Остались там, и не о том же речь,

Что я их мог, но не сумел сберечь, —

Речь не о том, но все же, все же, все же…

(«Я знаю, никакой моей вины…», 1966)

Безвинная вина приводит тем не менее к постоянным мукам совести.

Многие философы считали совесть основой существования, регулятором взаимоотношений между людьми и отношения человека к Богу, сравнивали совесть с демоном Сократа и нравственным законом Канта. «Голос совести необходим каждому из людей…» (И. А. Ильин).

Поздний Твардовский – поэт неуступчивой памяти и беспокойной совести.

Александр Исаевич Солженицын