Русская литература и медицина: Тело, предписания, социальная практика — страница 21 из 71

Поэту остается лишь зримо запечатлеть напряженное взаимодействие «двух тел» в человеке, осознать, что humanitas (согласно римскому праву— средство божественного воплощения) суверенно по отношению к homo, выразить сложные взаимосвязи и взаимозависимости в сжатой, одновременно простой и многозначной и потому истинно человеческой формуле: «Я над самим тобою тебя венчаю митрой и венцом». В чем суть этого действия поэта? Согласно моей гипотезе, Канторович с помощью риторического жеста или captae benevolentae историка предоставляет «поэту» право изречения начальных и конечных истин. Подспудно осознавая ограниченность рамок собственного дискурса, он в то же время отводит «поэзии» весьма двойственную роль в своей аргументации.

В разделе, предваряющем анализ «Ричарда II», Канторович более однозначен, хотя боязнь усложнения поэтических «спекуляций», которыми оперирует поэт, приложима к Шекспиру в большей степени, чем к Данте. Действительно, «спекуляция» как наглядное изображение, наполненное тропами, базирующимися на представлении о «двух телах короля», неизменно находится в центре дискурса Канторовича, посвященного произведениям искусства.

Ключевая для исследования, посвященного «Ричарду II», формулировка из «Двух тел короля» присваивает литературному творчеству исключительную значимость и власть: «Юридическое понятие двух тел короля неотделимо… от творчества Шекспира. Во многом благодаря Шекспиру необычный образ, исчезнувший из современной правовой мысли, и по сей день сохраняет насущное и общечеловеческое звучание. Именно Шекспир этернализовал эту метафору. Она стала не только символом, но сутью, ядром одной из его величайших пьес: „Трагедия короля Ричарда II, — трагедия двух тел короля“». В рассуждениях Канторовича наиболее существенно упоминание о «насущном и общечеловеческом звучании», таким образом подчеркивается канонический статус шекспировской пьесы, а книга самого Канторовича наделяется тем же «общечеловеческим звучанием».

Каноническая souci de soi нелитературных (в частности, историографических) текстов как представляется, предстает в трех аспектах. Во-первых, речь идет о так называемой «интернальной паратекстуальности», посредствующей между корпусом литературного произведения и дискурсами, отражающими специфическое развитие общественных идей и мнений. Во-вторых, частые преломления souci de soi являются частью самопозиционирования драматических сочинений, когда текст и его индивидуальные компоненты приравниваются как к телу источника власти (короля), так создателя текста. В-третьих, и это случай самого Канторовича, каноническая souci de soi в историографическом тексте, смысловой центр которого формируется вокруг «двух тел короля», имеет особенное значение для текста как единого тела.

В своем программном исследовании «Метадрама в шекспировской Генриаде» Дж. Колдервуд убедительно доказывает, что основной проблемой «Ричарда II» является борьба центрального характера за сохранение смысла своего имени (см.: [Calderwood 1979]). По мере того как речь короля становится все более и более неубедительной, Ричард все настойчивее обращается к метафорам и в конечном счете проигрывает: «Теряя имя, Ричард теряет все». Я бы добавил, что, становясь толкователем значения королевских имен и самого имени «король», Шекспир «перебрасывает» текст своего метадраматического творения в предельно каноническую позицию. Еще раз подчеркну: я рассматриваю именно «стратегию метадрамы» в аспекте ее риторической «повелительности», а не авторских амбиций Шекспира.

Иными словами: то, о чем пишет Колдервуд, есть своеобразное «маневрирование» текста, уравнивающего риторическую повелительность слов со значимостью, дабы сделать их не только уместными, но и конститутивными для королей и королевского сана. В сходном ключе можно интерпретировать и дискуссию о теле короля, в частности о недугах этого тела. Предпринятое Канторовичем исследование характера верховной власти в Средние века непроизвольно обнаруживает признаки скрытых канонических устремлений в драме, которую сам Канторович не трактует как метадраму. Колдервуд, в свою очередь, не придает анализу канонической souci de soi в текстах Генриады отчетливой завершенности.

Канторович обращается к третьему акту «Ричарда II», когда падение короля становится неизбежным, а дивергенция «двух тел короля» — очевидной. Вот ключевое положение его интерпретации:

Не только человеческое доминирует над божественностью Короны, а тленность — над бессмертием; хуже того, королевская власть меняет суть. Ранее не подверженный «Несовершенству Старости и другим естественным Недостаткам и Слабостям», королевский сан означает отныне саму смерть, и ничего, кроме смерти. Свидетельство тому — вереница терзаемых мучениями королей, которая предстает взору Ричарда II:

«Давайте сядем наземь и припомним

Предания о смерти королей.

Тот был низложен, тот убит в бою,

Тот призраками жертв свои замучен,

Тот был отравлен собственной женой,

А тот во сне зарезан, — всех убили.

Внутри венца, который окружает

Нам, государям, бренное чело,

Сидит на троне смерть, шутиха злая,

Глумясь над нами, над величьем нашим.

Она потешиться нам позволяет:

Сыграть роль короля, который всем

Внушает страх и убивает взглядом;

Она дает нам призрачную власть

И уверяет нас, что наша плоть —

Несокрушимая стена из меди.

Но лишь поверим ей — она булавкой

Проткнет ту стену, — и прощай, король!»

Король, «никогда не умирающий», подменяется здесь королем, всегда умирающим и претерпевающим беспримерно жестокие по сравнению с прочими смертными страдания. Нет и следа единства натурального и бессмертно-государственного тел, которые составляют «удвоенное и не равное никакому иному тело». Исчезает и фикция любых королевских прерогатив, остается лишь ничтожное человеческое естество короля.

Для моих рассуждений наиболее существенны строки начала пьесы, которые относятся к проблеме недуга и здоровья. В упоминаемой сцене между Ричардом и его дядей Джоном Гантом происходит объяснение, в начале которого Гант «обыгрывает» смысл своего имени:

О, мне сейчас так впору это имя!

Я — старый Гант, летами изможден.

Во мне моя печаль постилась долго,

А каждый, кто постится, — изможден.

Я бодрствовал над спящею отчизной,

А кто не спит ночей — тот изможден.

Отцов их дети счастьем насыщают,

Но на меня и здесь наложен пост;

Ты отнял счастье — стал я изможденным,

Болезнью для могилы изможден,

Я изможденный, как сама могила,

Во чреве чьем пустом — одни лишь кости.

Гант недужен, так как «бодрствовал над спящею отчизной»; его недуг — оборотная сторона витальности, выражающейся в попечении о благополучии королевства. Слова Ганта отчетливо соотнесены с выявляемой Канторовичем дифференциацией между телом «реальным» («Болезнью для могилы изможден, / Я изможденный, как сама могила, / Во чреве чьем пустом — одни лишь кости») и телом «освященным», которое долговечнее поколений смертных («Отцов их дети счастьем насыщают, / Но на меня и здесь наложен пост»), природа которого эксплицитно «медицинская».

В свете прослеженной Колдервудом связи титула, имени и метафоры определим «медицинский» статус государственного мужа, чья позиция определяется соотношением «реального» и «освященного» тел. Существуют больные и здоровые слова, имена, метафоры. Одновременно они являются частью предписывающего кодекса, черпающего из них силу и превращающегося (вместе с референтом паралитературного «авторского имени») в каталог канонических произведений: через постановку «наделенных силой» слов в специфическую риторическую позицию. Именно в этом контексте и необходимо рассматривать использование медицинских метафор. Продолжим чтение «Ричарда II», отталкиваясь от сказанного выше. Обыгрывание Гантом своего имени — своего рода медицинское диагностирование, которое, на мой взгляд, говорит об особенностях позиционирования королевских/ого тел/а более, нежели «печальные истории о смерти королей»:

ДЖОН ГАНТ:

Нет. Умираешь ты, хоть я и болен.

КОРОЛЬ РИЧАРД II:

Но я здоров, а ты, я вижу, плох.

ДЖОН ГАНТ:

Клянусь Творцом, я вижу, что ты плох.

Я вижу, как ты плох, и вот, — мне тяжко.

Сразил недуг честь, славу короля,

И наша родина — их смертный одр.

А ты, больной помазанник, вручаешь

Свою судьбу беспечно тем врачам,

Которые тебя ж и отравили.

Кишат льстецы в зубцах твоей короны;

Она мала, как голова твоя,

И все же, хоть и невелик сей обруч,

Сдавил ты им великую страну.

Гант именует Ричарда «беспечным пациентом», прямо заявляя о том, что он препоручает свое «тело помазанника» «тем врачам, которые его ж и отравили». «Тело помазанника», его воплощенная «репутация», становится объектом особого попечения о здоровье.

«Репутация», в свою очередь, является производным каноничности; она определяется особенностями отображения «образа короля» в умах его подданных; именно этот процесс и «разыгрывает» шекспировская пьеса. Она создает канон для самих королей. Это, безусловно, осознает и королева Елизавета. Объясняя свою нелюбовь к «Ричарду II» Шекспира (и соответственно к шекспировскому Ричарду II), она прибегает к следующей формулировке, цитируемой Канторовичем: «Я Ричард II, неужели неясно?»[76]

Здесь существенна не столько «сила» (по Блуму[77]) шекспировской пьесы, но и динамика канонического самоопределения — касается ли это Ричарда, Елизаветы, Шекспира или, не в последнюю очередь, самого Канторовича, риторического первооткрывателя шекспировского Ричарда II и одноименной пьесы.