souci de soi. В случае Пушкина и Кюхельбекера, их физические и поэтические тела содержали и продуцировали мириады подобных следов. Но кто скажет, чья сопричастность реальнее — того, кто в поэме, или того, кто вне ее? Следуя Канторовичу, который утверждает, что «концепция двух тел короля <…> неотделима от Шекспира», а самая суть ее заключена в Ричарде II, мы можем счесть источником канонического посвящения (по крайней мере, значительной его доли) текст как таковой.
Прочее — дело техники.
Литература
Блум 1996 / Блум Г. Страх влияния: теория поэзии. (Главы из книги) // Новое литературное обозрение. № 20 (1996).
Блум 1998 / Блум X. Страх влияния. Карта перечитывания. Екатеринбург, 1998.
Фуко 1998 / Фуко М. История сексуальности-111: Забота о себе. Киев; М., 1998.
Bloom 1973 / Bloom Н. The Anxiety of Influence: A Theory of Poetry. N.Y., 1973.
Bloom 1996 / Bloom H. The Western Canon: The Books and School of the Ages. N.Y., 1994.
Bloom 1998 / Bloom H. Shakespeare: The Invention of the Human. N.Y., 1998.
Bolam 2002 / Bolam R. Richard II: Shakespear and the Languages of the Stage // The Cambridge Companion to Shakespe-ar’s History Plays / Ed. by M. Hattaway. Cambridge, 2002.
Calderwood 1979 / Calderwood J. L. Metadrama in Shakespeare’s Henriad: Richard II to Henry V. Berkeley, 1979.
Foucault 1984 / Foucault М. Histoire de la sexualite III: Le souci de soi. Paris, 1984.
Greenblat 1997 / Greenblat S. Norton Shakespeare. N.Y.; London, 1997.
Kantorowicz 1957 / Kantorowicz E. H. The King’s Two Bodies: A Study in Medieval Political Theology. Princeton, 1957.
Kittler 1991 / Kittler F. A. Goethe I. Lullaby of Birdland // Kittler F. A. Dichter-Mutter-Kind. München, 1991.
Lachmann 1990 / Lachmann R. Gedächtnis und Literatur. Frankfurt, 1990.
Meyer 1997 / Meyer H. «(Ich) meine Rußland: Inbesitznahme des namens als kredi-taufnahme» (Kjuchel’beker plus/ minus Tynjanov) // Meyer H. «Mein Rußland»: Literarische Konzeptuali-sierungen und kulturelle Projektionen. München, 1997.
Nichols 1783 / Nichols J. The Progressers and Public Processions of Queen Elisabeth. London, 1783.
Uffelman 2003 / Uffelman D. Cernysevskiys
Opfer-Hysterie. Symptomatologische Lektüre des sozialisischen Traditionsbruchs im «Cto delat» // Poetica. 2003. Bd. 35.
Перевод с немецкого Марины Черных и Константина Богданова.
Сабина МертенПоэтика медицины: от физиологии к психологии в раннем русском реализме
1«Медицинский реализм»
В программе русского литературного реализма 1840-х годов и в особенности в программе «натуральной школы»[83] литературе отводится функция диагностики. Центральное место при этом занимает критический анализ общества, которое представляется во все большей степени пораженным болезнью. Процесс диагностики мыслится не только в качестве метафоры: когда речь идет об исследовании общества как целостного организма и его членов как отдельных частей организма, «натуральная школа» зачастую апеллирует непосредственно к медицине. Методы, приписываемые медицине и психологии, переносятся в область литературной эстетики и служат прежде всего в качестве парадигмы литературной антропологии[84]. Именно медицинские знания должны служить гарантией того, что центральный вопрос реализма о взаимосвязи человека и действительности, понимаемый главным образом как вопрос социальный, может быть решен. В особенности апеллируют к медицине теоретики раннего реализма, в частности В. Г. Белинский, изложивший программу «натуральной школы» и «физиологического очерка». Образцом идеального дискурса служит при этом психология, организация и функционирование которой в качестве модели переносится в другие дискурсивные области[85]. Белинский считает, что задачей и сущностью психологии является исследование человека, так как на основании знания о человеке могут быть постулированы всеобщие законы социальной организации общества. Речь идет конечно же не только о исследовании социального поведения человека с помощью психологии — наряду с этим, по мнению Белинского, возможно также познание глубинной сущности человека. Под последней понимается, естественно, не универсальный принцип, носящий название «души», а функционирование определенных мозговых центров:
Что действия, т. е. деятельность ума, есть результат деятельности мозговых органов — в этом нет никакого сомнения; но кто же посмотрел акт этих органов при деятельности нашего ума? <…> Духовную природу человека не должно отделять от его физической природы, как что-то особенное и независимое от нее, но должно отличать от нее, как область анатомии отличают от области физиологии. Законы ума должны наблюдаться в действиях ума. Это дело логики, науки, непосредственно следующий за физиологией, как физиология следует за анатомиею. Метафизику к чорту…[86]
Следующим шагом у Белинского является перенесение методик психологического исследования с человека на социум — единственный предмет исследования социологически направленной литературы «натуральной школы» и «физиологического очерка». Взаимоотношения личности и общества представлены и рассмотрены в очерках экспериментально. Литературный эксперимент, точно так же как и психологический, предполагает изолированное рассмотрение отдельного субъекта в различных ситуациях и срезах[87], на основании которого можно было бы установить общие (социологические) законы функционирования общества. «Автор-психолог» является при этом научной инстанцией, перемещающей героев в различные слои общества для наблюдения за их поведением и реакцией на окружающий мир. На основании знаний, полученных в результате эксперимента над отдельным субъектом, могут быть сделаны выводы в отношении всего общества. По сути, очерки приравниваются к психологическим исследованиям. Психология, социология и литература подтверждают при этом правоту друг друга: литература используется для верификации медицинско-психологического дискурса, утверждающего себя в качестве модели объяснения человеческих действий («Erklärungsmodell»). В то же время сама литература, используя научный дискурс в качестве литературного приема, претендует на место среди «точных наук» о человеке.
2От физиологии к психологии
Взгляд «автора-психолога» направлен в особенности на те явления, которые не соответствуют образу идеального общества и сигнализируют о состоянии болезни. Этот взгляд пронизывает «общественный организм», вскрывая его поверхность и находя в его теле причины заболевания. «Физиология» как литературный жанр прежде всего ставит перед собой задачу зафиксировать состояние общества в определенный момент времени, что позволило бы автору-анатому, обученному на психологической парадигме, «осмотреть» открывающиеся взору «раны» и патологические проявления, определить, какой именно социальной болезнью поражено общество. Писатель, с одной стороны, стремится поставить на службу социологии такие понятия, как симптом, диагноз и терапия, а с другой стороны — «патологизирует» социальное поведение человека или объясняет патологии, исходя из социального поведения[88]. Именно с помощью медицинских критериев социальное поведение расценивается как правильное или неправильное, здоровое или болезненное, подвергаясь одновременно моральной оценке[89]. Таким образом, именно медицинский дискурс диктует, что должно считаться больным и что здоровым, определяя стилистику социологического и литературного анализа. Литературная «психология», перенимающая эту стилистику, заключает в себе в первую очередь критику отклонения от «здоровых» норм.
Постановка диагноза, таким образом, является для раннего реализма чрезвычайно важным моментом, преобладающим над самой терапией. Литература претендует при этом на роль сигнификанта развития общества, дающую право это развитие не только документировать, но и оценить. Социальный, политический, философский и медицинский дискурсы становятся частью литературного и трансформируются в комплексную структуру: этот процесс должен способствовать — по крайней мере, с точки зрения программы реализма — созданию универсальных категорий для объяснения законов общественного развития. Вышеупомянутые дискурсы подобно симптомам маркируют поверхность текста, одновременно отсылая к протекающим внутри процессам. Но возможны ли адекватное отображение и анализ этих процессов?[90]
Именно литературная критика 1840-х годов берет на себя задачу отображения комплексных взаимосвязей между личностью и обществом. Все большее внимание уделяется личному (психологическому) развитию человека и его биографии, что ведет к изменениям как в изображении литературного героя, так и в обосновании литературного психологизирования. Критик А. Плещеев, в частности, подчеркивает, что особая важность отныне придается не реалистическому изображению действительности в ее ситуативном и социальном разнообразии. Гораздо важнее, по его мнению, передать и интерпретировать мотивы поведения героя, что позволит показать причины его поступков. «Пускай литература, которая должна быть воспроизводительницею жизни, показывает нам этих существ, но показывает вместе и причины, почему они сделались такими, какими мы видим их; недовольно быть статистиком действительности, недовольно одного дагерротипизма, мы хотим знать корень зла» (Русский Инвалид. 1847. № X).