что наши зрительниц дамы остались довольны: зрелище было богатое» [Идиот: 203].
9
Семантическая многоплановость «истерического дискурса» озадачивает. Лексика современных дисциплин психологии и медицины, на которую дистанцированно и иногда иронически ссылается Достоевский, по-видимому, не способствует ни пониманию, ни объяснению «беспорядка» души и тела, выраженного через симптомы. Трансформируя эту лексику гиперболизацией всех выразительных средств, Достоевский в своем дискурсе пытается приблизиться к ядру душевных потрясений. В этом отношении поражает неоднолинейное взаимоотношение истерии и эпилепсии. С одной стороны, они эквивалентны, с другой — различаются множеством семантических оттенков и своей «значимостью». Эпилептик, потрясенный совершившимся с ним неестественным событием, превращает свои ощущения в мировоззренческую рефлексию, переводит шок в смысловую форму. Соединяя болезненное состояние и надфизиологическое переживание, связывая исступление с отвратительным и унизительным опытом, Достоевский убедительно смешивает патологические и эсхатологические аспекты эпилепсии. Истерия же в проанализированных текстах не сопровождается глубокими наблюдениями, но предстает в своем явном аспекте, хотя в некоторых случаях за ней и угадывается скрытая причина, вызвавшая припадок. Несмотря на то что Достоевский дает детальный отчет о симптомах обеих болезней и одновременно решительно выходит за рамки чистой симптоматики, неосознанная, замаскированная часть, означенная симптомами, остается нерасшифрованной.
Литература
Бахтин 1963 / Бахтин М. Проблемы поэтики Достоевского. М., 1963.
Иванов 1994 / Иванов С. Византийское юродство. М., 1994.
Клейман 1985 / Клейман Р. Я. Сквозные мотивы творчества Достоевского в историко-культурной перспективе. Кишинев, 1985.
Павловский / Павловский И. Я. Русско-немецкий словарь. Рига; Липск, [Б.г.].
Сараскина 1996 / Сараскина Л. Федор Достоевский: Одоление демонов. М., 1996.
Силард 1982 / Силард Л. От «бесов» к «Петербургу»: Между полюсами юродства и шутовства // Studies in 20th Century Russian Prose / Ed. by N.A Nilsson. Stockholm, 1982.
Словарь 1958 / Словарь русского языка: В 4 т. М., 1958. Т. 2.
Эткинд 1993 / Эткинд А. Эрос невозможного: История психоанализа в России. СПб., 1993.
Antoine 1991 / Antoine J. Ph. Ars memoriae: Rhetorik der Figuren // Gedachtnis-kunst / Hrsg. von A. Haverkamp, R. Lachmann. Frankfurt/M., 1991.
Bortness 1995 / Bortness J. Dostoevskian Foil-Holy and Unholy // The Holy Fool in Byzantium and Russia / Ed. by I. Lunde. Bergen, 1995.
Freud 1969 / Freud S. Dostojewski und die Vatertotung. Studienausgabe. Frankfurt/M., 1969. Bd. 10.
Freud 1971 / Freud S. Zur Atiologie der Hysterie (1896); Bruchstuck einer Hysterie-Analyse (1901) // Freud S. Hysterie und Angst: Studienausgabe. Frankfurt/M., 1971. Bd. 6. Israel 1976 / Israel L. L’hysterique, le sexe et le medecin. Paris, 1976.
Lachmann 1997 / Lachmann R. Memory and Literature. Minneapolis; London, 1997.
Peters 1988 / Peters U. Vita religiosa und spiritual es Erleben: Frauenmystik und frauenmystische Literatur im 13. und 14. Jahrhundert // Deutsche Literatur von Frauen / Hrsg. von G. Brinker-Gabler. Mtinchen, 1988.
Schahadat 2003 / Schahadat S. Verrtickte Frauen, nervose Manner: Hysterie und Gender um die «Jahrhundert-wende». Ms. Konstanz, 2003.
Перевод с английского Марины Черных и Константина Богданова.
Риккардо НиколозиВырождение семьи, вырождение текста: «Господа Головлевы», французский натурализм и дискурс дегенерации XIX века
ЗА ЭТОГО «ИУДУШКУ» Я ОТДАМ ТРЕХ ДОСТОЕВСКИХ
1
В одном из своих эссе Н. К. Михайловский касается некоторых особенностей прозы М. Е. Салтыкова-Щедрина. Основным отличием стиля Щедрина от манеры Ф. М. Достоевского является, по мнению критика, фабульная редукция и «дедраматизация»:
Тут [в «Господах Головлевых»] и фабулы-то почти никакой нет. Пожалуй, есть она в виде материала, зародыша, и заурядный писатель мог бы извлечь много головокружительных еффектоф, например, из трагической развязки жизни обоих сыновей Иудушки, но у Щедрина обе эти развязки происходят за кулисами. С другой стороны, самые потрясающие страницы Головлевской хроники посвящены необыкновенно простым, в смысле обыденности, вещам [Михайловский 1957:576].
В произведениях Достоевского самоубийства, убийства и другие преступления, занимающие центральное место в нарративе, подробно описываются и снабжаются «целым арсеналом кричащих эффектов» [Михайловский 1957:578], а у Щедрина те же самые события теряют присущий им драматизм:
Припомните, например, щедринских самоубийств, которых довольно много. Убивают себя сын Иудушки и молодой Разумов; но на сцене самоубийства нет, имеются только известия о совершившемся факте. <…> [Салтыков-Щедрин] явно намеренно обходил тот арсенал внешних, кричащих эффектов, из которого Достоевский черпал свои ресурсы; без них умел он потрясать читателя и с царующей силой приковывать его к трагедии в семье Разумовых, к ужасающей фигуре Иудушки Головлева и проч. [Михайловский 1957:578–579][141].
В более поздних исследованиях, посвященных творчеству Щедрина, также часто подчеркивается характерная для его произведений фабульная редукция. Она является основным приемом в романе «Господа Головлевы» и используется автором в полную силу. В целом сатирические произведения Щедрина в соответствии со спецификой жанра можно охарактеризовать скорее как дескриптивные, а не как драматические. В связи с этим необходимо прежде всего обратить внимание наритмически-повторяющуюся структуру романа «Господа Головлевы». Эпизоды, посвященные описанию семейной жизни, не находятся друг с другом в какой-либо причинно-временной связи, в них равно повествуется о ком-либо из членов семьи и истории его вырождения. Ритмическое повторение сюжетной линии прерывается в тот момент, когда семья полностью вымирает [Ehre 1977: 5]; [Николаев 1988: 218][142]. Наблюдения Михайловского интересны в первую очередь сравнением с поэтикой «кричащих эффектов» Достоевского, что напоминает полемику французских натуралистов, предпочитавших монотонность, предсказуемость, рутину риторике coups de theatre, т. е. полной напряженых действий прозе О. Бальзака и В. Гюго. Так, по мнению Э. Золя:
L’imagination n’a plus d’emploi, l’intrigue importe peu au romancier, qui ne s’inquiete ni de l’exposition, ni du nceud, ni du denouement. <…> Au lieu d’imaginer une aventure, de la compliquer, de menager des coups de theatre qui, de scene en scene, la conduisent a une conclusion finale, on prend simplement dans la vie l’histoire d’un etre ou d’un groupe d’etres, dont on enregistre les actes fidelement [Zola 1968 X: 1239–1240].
Сходство романа Щедрина с произведениями натуралистов несомненно. Прием затягивания сюжета, критикуемый, в частности, К. Ф. Головиным [Головин 1909: 278], особенно четко видимый в сцене проклятия Порфирия, только подтверждает этот факт. Сын Порфирия — Петя — просит у отца денег, чтобы расплатиться с долгами, но Порфирий не выполняет его просьбы. После этого Арина Петровна решает проклясть своего сына [XIII: 134][143]. Эта ситуация, однако, не ведет к перелому сюжета, напротив, его развитие остается банально-трагическим: «Иудушка так-таки и не дал Петеньке денег, хотя, как добрый отец, приказал в минуту отъезда положить ему в повозку и курочки, и телятинки, и пирожок» [XIII: 134].
Дедраматизация сюжета романа «Господа Головлевы» приближает его к традиции французского натурализма. И именно дискурс дегенерации является в данном случае объединяющим. «Господа Головлевы» — это единственное произведение Салтыкова-Щедрина, в котором он позволяет своим «антигероям»[144] в их неизменной монструозности пережить момент определенной динамики: как и в натуралистическом романе, развитие Головлевых протекает исключительно по пути дегенерации.
Тема вырождения определяет фабулу романа как на микро— так и на макроуровне. Одна и та же структура дегенерации повторяется в каждой главе. Все члены семьи Головлевых проживают одни и те же фазы постепенного вырождения — вплоть до смерти[145]. Это напоминает poetique de la repetiton натуралистов [Chevrel 1982:118], считавших, что жизнь состоит лишь из монотонных и банальных вещей, подчеркивавших ее безысходность и предсказуемость. Такая позиция лишает героев семейной истории какой бы то ни было индивидуальности[146]. Следуя в целом за натуралистами, Салтыков-Щедрин вместе с тем умышленно отказывается от введения в повествование будоражащих читателя эффектов, создающих определенное напряжение. Обсессивное повторение одного и того же приводит к прогрессивному «вырождению» самого текста. Конец истории не только освобождает протогонистов от их страданий, но и читателя от монотонности дегенегации.
2
Структурная близость цикла «Ругон-Маккар» и романа «Господа Головлевы» всегда служила основанием для дискуссий среди исследователей творчества Салтыкова-Щедрина[147]. Современная Щедрину критика и литературоведение дореволюционной поры четко осознавали связь этих двух произведений, подчеркивая при этом стилистические и идеологические различия. К. К. Арсеньев в опубликованной в 1883 году в «Вестнике Европы» статье, а затем на страницах книги, вышедшей уже в 1906 году, придерживается того мнения, что «Господа Головлевы» «иллюстрируют» собой закон наследственности, которую Щедрин, в отличие от Золя, не прячет за «помпезными» высказываниями: