Русская литература XII–XX вв. — страница 12 из 42

В авторскую задачу не входит более или менее последовательное изображение событий своей жизни, все подчинено задаче обличения, осуждения браконьерства в самом широком смысле этого слова – браконьерства в жизни, касается ли это природы или общества. «Образ автора» всюду стремится к провозглашению и утверждению дорогих ему нравственных принципов. Если в «Последнем поклоне» «образ автора» дается в развитии, объемно и пластично, здесь он выступает по преимуществу как повествователь, осознанно бичующий пороки общества и воспевающий близких ему по духу людей. Отсюда идет и жанр «повествование в рассказах», позволяющий ему свободно переходить от сцен, картин, образов к размышлениям и обобщениям, к публицистике, он как бы освободил себя от жестокого всевластия сюжета. Роман в обычном понимании не позволил бы писателю выстроить «образ автора» так, как он его выстроил в избранном жанре.

«Царь-рыба» – не собрание рассказов, а именно повествование, объединенное одним героем – «образом автора» – и одной всепоглощающей идеей – идеей неотделимости человека от природы.

В романе нередко используется прием или хронологического развертывания сюжета, или нарушения хронологии, что повышает интерес к интриге произведения. Прием испытан и сам по себе ни плох, ни хорош, потому как полностью зависит от содержательности целого. Автору романа «Царь-рыба» нет необходимости обращаться к нему, так как захвачен он «задушевной мыслью» и выражает ее в образах исключительной эмоциональной напряженности. Ход событий в их последовательности его словно бы не волнует, и обращение к прошлому времени скорее не художественный прием, а требование и необходимость осмыслить жизненный опыт. Мы вместе с автором понимаем, что вне конкретных жизненных обстоятельств «Уха на Боганиде», например, не прозвучала бы с такой обобщающей силой. Размышляя над историей становления характеров Грохотало или Герцева, автор убеждается, что социальное и экономическое не существует раздельно, так сказать, в чистом и независимом друг от друга виде. Оказывается, все взаимообусловлено и подчинено объективным законам развития природы и человека. Само место действия романа – огромные пространства Сибири – отнюдь не безразлично к характеру человека, так как часто требует от него таких незаурядных качеств, как мужество, доброта.

«Образ автора» объединяет все главы произведения. Но есть главы, целиком отданные только ему, где все от первого лица, и мы постигаем характер героя, его мировосприятие, его философию, нередко выраженную с публицистическим пафосом.

Прежде всего, перед нами возникает образ искреннего и открытого человека, который рассматривает совершенный мир сквозь призму прошедшей мировой войны. Стоит прислушаться к тому, как он оценивает повседневный, как бы частный случай – обыденный разбой, учиняемый барыгами-охотниками на реке Сым. Не одних барыг, «шакалов» касается истребление птиц и зверья, оно проанализировано писателем как принцип человеческого взаимоотношения с природой:

«Аким запамятовал, что я на войне был, в пекле окопов насмотрелся всего и знаю, ох как знаю, что она, кровь-то, с человеком делает! Оттого и страшусь, когда люди распоясываются в стрельбе, пусть даже по зверю, по птице, и мимоходом, играючи, проливают кровь». «Образ автора» тут и всюду не замаскирован. Ораторский, экспрессивно-публицистический строй речи оправдан ясностью и определенностью отношения к жизни – глубиной обобщения частного случая. До возможного предела обнажена легко ранимая душа героя, чем и вызывается безграничное читательское доверие.

Лирический герой романа – сам писатель. Без обиняков через восприятие таежных жителей затрагиваются вопросы о «проценте правды» в писательских сочинениях. Первая же глава произведения «Бойе» открывается признанием его в любви к родному краю, к Енисею. Часы и ночи, проведенные у костра на берегу реки, названы счастливыми, потому что «в такие минуты остаешься как бы один на один с природой» и «с тайной радостью ощущаешь: можно и нужно довериться всему, что есть вокруг!..».

Бытие планеты еще не управляется разумом человечного человека, оно во власти стихии природных сил. И доверие в этом случае – необходимый шаг на пути оздоровления отношений человека и природы. Человечество наконец будет не вредить природе, а беречь ее богатства и врачеваться ею.

Как закономерна бытовая речь в рассказах о людях или сценках охоты и рыбалки, пробуждающих и азарт и страсть, так закономерна здесь и величавость, и торжественность «слова автора», в меру насыщенного старославянизмами и ультрасовременными сочетаниями. Это две лексические грани одного образа. Они свидетельствуют, что автор не чужд народных представлений об отношении к природе, а порой и всеобщих заблуждений, и в то же время он стоит на уровне современных философских и естественнонаучных знаний. Заблуждения связаны с недооценкой наших страстей, которые нередко владеют нами сильнее разума, воспитанности и культуры, а народность – в неистребимом уважении к таинствам природы, к ее непредсказуемым действиям, к ее неисчерпаемым и неожиданным красотам. Пейзаж сам по себе, независимо от героя, словно бы и не существует в повествовании, он всегда как открытое сердце человека, жадно впитывающее в себя все, что дают ему тайга, поле, река, озеро, небо.

«На речке появился туман. Его подхватывало токами воздуха, тащило над водой, рвало о подножие дерева, свертывало в валки, катило над короткими плесами, опятнанными кругляшками пены».

По ассоциативным связям, запрятанным в глубинах нашей памяти, представляем эту речку, но лирическому герою этого мало, он жаждет передать нам и то, как речка, покрытая туманом, преобразилась в его душе: «Нет, нельзя, пожалуй, назвать туманом легкие, кисеей колышущиеся полосы. Это облегченное дыхание зелени после парного дня, освобождение от давящей духоты, успокоение прохладой всего живого».

Для выражения «себя», своей человеческой сути, своей философии у автора нет пустых, дряблых, безличных слов, почти каждое – предельное напряжение, вызов и пламя. И поступает писатель так для того, чтобы выразить дорогое и наболевшее со всей любовью и яростью, на какую он способен. Он пишет так, потому что иначе писать не может.

Критических замечаний о языке романа «Царь-рыба» сделано немало. Но многие замечания, к сожалению, чаще всего решительно игнорируют специфику астафьевского языка, идущего все-таки из народных глубин, а отнюдь не изобретенного им.

Дело писателя – напоминать и полузабытые слова, давать им новую жизнь, писать выразительно, по-русски, обогащать язык и не выдуманными словами, а теми, которые употребляют миллионы.

Может быть, самая «публицистическая» глава романа – «Туруханская лилия». Но она содержит в себе всю гамму звуков и красок, весь поток идей и чувств, которым захвачен автор. Здесь астафьевское слово звучит и в разных регистрах.

В главе «Туруханская лилия» вылеплен образ старого енисейского бакенщика Павла Егоровича, родом с Урала, но занесенного в Сибирь необоримой любовью к «большой воде». Он относится к тем людям, что «сами все свое отдают, вплоть до души, всегда слышат даже молчаливую просьбу о помощи». О нем рассказано немного, но подробно; он из той породы людей, которые «отдают больше, чем берут». В самых простых словосочетаниях – «вплоть до души», «слышит даже молчаливую просьбу» – чувствуется исчерпанность, предел возможного, за которым – мужество и самоотверженность, не признающая и не знающая предела.

В связи с Павлом Егоровичем и высеклись публицистические страницы повествования. Захотели едущие по Енисею стерлядкой угоститься – их Павел Егорович надоумил, но ничего не получилось:

«Павел Егорович выколачивал из вентеря плесневелую слизь – все в пороге и сам порог забрызганы грязью, похожей на коровий помет».

Увидев этот «коровий помет», услышав, сколь много тащит ныне река эти «сопли слизкие», узнав, что здесь почти никакой рыбы нет, кроме «воняющей рыбехи», человек, естественно, не выдерживает:

«Нет и никогда уже не будет покоя реке! Сам не знающий покоя, человек с осатанелым упрямством стремится подчинить, заарканить природу…»

Публицистика, начатая столь решительно и бескомпромиссно – «нет и никогда!», продолжается не радующими сообщениями о загрязнении многих и многих водоемов страны.

Тоска по гармонии в природе, тоска по гармоничному человеку чувствуется здесь в «образе автора»:

«Ну почему, отчего вот этих отпетых головорезов надо брать непременно с поличным, на месте преступления? Да им вся земля место преступления!»

Но сам автор, озабоченный противоречиями действительности, тоже лишен желанной гармонии: говорит всюду на самой высокой ноте, часто резок и бескомпромиссен в оценках, проповедует и осуществляет поэтику крайностей, заострений, сгущений. Даже северная лилия, которая «никогда не перестанет цвести» в его памяти и которая как бы примиряет его с миром, смягчает его душу, наполняет верой в «нетленность жизни», даже она в восприятии героя не лишена трагического смысла: «Она не знала темной ночи и закрывалась, храня семя, лишь в мозглую погоду, в предутренний час, когда леденящая стынь катила с белых гор и близкий, угрюмый лес дышал знобящим смрадом».

А зачем, однако ж, здесь «лилия»? Духота, таежный гнус, отчего «тело мое замзгнуло», и лилия, распятый на скале мужик, наглый разбой и – снова лилия… Не пустая ли это сентиментальность, не утешительная ли это философия? Дескать, радость она, лилия, нам все-таки доставляет, дескать, верю: рано или поздно вынесет саранку на берег и прорастет ее семя цветком! Так точно и сказано, что герой «заблажил», увидев «голубушку лесную» – лилию: «Неужто такой я сентиментальный сделался?» И тут было «верую» в неистребимость жизни, следовательно, не так-то наивен герой повествования, как его подчас истолковывают, не простенькую, логически выстроенную систему мыслей он предлагает: вот чем сердце взволновано, потрясено и вот чем оно успокоится! Тогда не надо было бы возводить все огромное здание романа о человеке с обнаженным и кровоточащим сердцем, а рассказать еще одну историю о том, как всегда торжествует праведная жизнь и добро побеждает зло.