А небольшая глава под названием «Странники и богомольцы» даёт пёстрый срез Святой Руси. Некрасов рассказывает об отношении крестьян к нищим (иногда бессовестным попрошайкам): «… в народной совести / Уставилось решение, / Что больше тут злосчастия, / Чем лжи, – им подают». Приводятся примеры откровенного обмана в местах, менее всего для этого подходящих (похотливый «старец» якобы учил деревенских девиц церковному пению: «Он петь-то их не выучил, / А перепортил всех»). Следом идёт рассказ о пугающем небесными карами «старообряде» Кропильникове, угодившем в участок за «анафемство». И тут же упоминаются праведники: посадская вдова Евфросиньюшка в холерные года, «как Божия посланница», «хоронит, лечит, возится / С больными. Чуть не молятся / Крестьянки на неё». Божий человек Иона Ляпушкин старается выбрать для ночлега самую бедную избу, так как, благодаря усердию его почитательниц «чашей полною… становится она».
В неподкупные уста Ионушки вкладывается страшная притча «О двух великих грешниках», где отпущение грехов бывшему разбойнику Кудеяру напрямую связано с убийством жестокого пана Глуховского. Идея неминуемого возмездия подкрепляется здесь мистическим антуражем. История, что и говорить, впечатляющая, но по духу противоположная христианству. Некрасов сознательно осуществляет подмену православных ценностей на революционные: праведник вроде бы рассказывает о глубоком покаянии, но единственный плод этого процесса – убийство угнетателя. Зло побеждается злом, и каковы последствия этой стратегии, поэт, вероятно, не задумывался. Неслучайно эффектная концовка этой притчи как бы зависает в воздухе. Поэт искусно переключает внимание читателя на житейские обстоятельства. Потрясённое молчание слушателей прерывает сердитый крик прасола: «Эй вы, тетери сонные!/ Паром, живей, па-ром!» – / «…Пожди! Про Кудеяра-то…» – / «Паром! Па-ром! Пар-ром!» Что было с Кудеяром? Что стало с крестьянами пана Глуховского? На это ответил не Некрасов, а жизнь полвека спустя.
Всеобъемлющая любовь к народу не загораживает от Некрасова его низменных черт. Он действительно знал русского мужика, как мало кто другой. Пьянство, лень, врождённое холопство, безнравственность – всё это видит наблюдательный интеллигентский Гомер:
– Эй, парень, парень глупенькой,
Оборванной, паршивенькой,
Эй, полюби меня!
Меня, простоволосую,
Хмельную бабу старую,
Зааа-паааа-чканную! ~
«Запачканность» может быть не только внешняя. Староста Глеб из главы «Крестьянский грех» запятнал себя предательством: будучи подкупленным наследником имения, он не объявил последней воли покойного барина о свободе для восьми тысяч крепостных. «Всё прощает Бог, а Иудин грех/ не прощается», – таково заключение Игнатия Прохорова, рассказчика этой истории.
Вряд ли правы те, кто считал, что Некрасов идеализировал народ. Скорее он всем сердцем настраивался на те его черты, которые внушали надежду. Это трудолюбие, чувство собственного достоинства, мужество, душевная щедрость. На таких людях он с удовольствием замедлял рассказ. К ним относится, например, народный резонёр Яким Нагой. В своей обличительной речи о причинах пьянства он ярок, убедителен, красноречив: «Нет меры хмелю русскому. / А горе наше меряли?/ Работе мера есть?» Себя он аттестует так: «Он до смерти работает, / До полусмерти пьёт». (Курсив автора). В его характере есть чудиика: спасаясь от пожара, он вытащил не скопленные за всю жизнь целковые, а примитивные «картиночки», купленные для сына. Эта наивная тяга к прекрасному мила сердцу автора. (В XX в. нечто подобное разглядит в деревенском жителе В. Шукшин. У его «чудиков» есть свои литературные предшественники.)
История Якима отражается и в рассказе о Ермиле Гирине, типе крестьянского праведника. Если Яким когда-то «угодил в тюрьму» за тяжбу с купцом, то Гирин в поединке с Алтынниковым был поддержан всем миром и одержал победу. Его нравственная природа столь тверда, что единственная его ошибка (спасение брата от рекрутчины ценой другого человека) едва не закончилась самоубийством. Некрасов убеждён, что рано или поздно совестливый человек вынужден вступить в оппозицию к власти. Судьба Ермильх заканчивается тем, что «в остроге он сидит».
И если у Ермилы испытания тюрьмой только начались, то для «богатыря святорусского» Савелия они уже миновали. «Клеймёный, да не раб!..» – вот его присказка. Убийство немца Фогеля он не рассматривает как преступление, скорее считает, что его руками было осуществлено возмездие. Но и ему, несмирившемуся бунтарю, дано испытать тяжкие муки раскаяния. Невольная вина за смерть ребёнка коренным образом изменяет его. Теперь он трезво оценивает своё состояние после каторги: «Окаменел я, внученька, / Лютее зверя был». «Зиму бессменную» в его душе растопил Дёмушка. Гибель малыша он воспринимает как кару небесную за собственную нераскаянность: «И я же, по грехам моим, / Сгубил дитя невинное…». Ему дано было вкусить и сладость бунта, и горечь покаяния.
Подробно и вдумчиво рассказывает о себе Матрёна Тимофеевна. Её историю исследователи называют самой фольклорной – так много в ней народных песен, причитаний, плачей. Её судьба вбирает в себя долю матери, жены, солдатки, сироты, но материнство в русской женщине подчиняет себе все другие её социальные роли.
Так кто же счастлив в поэме? Некрасов дарит это состояние сыну сельского дьячка Грише Добросклонову. Гриша – будущий «народный заступник», но главное – он поэт. Причём поэт, напрямую связанный со своими слушателями. Его стихи любимы народом, а сам он преисполнен восторгом вдохновения. Песня «Русь», с её потрясающей энергией стиха, придаёт незавершённой поэме законченный вид: «Ты и убогая, / Ты и обильная, / Ты и могучая, / Ты и бессильная, / Матушка-Русь!» Есть в песне и мощный образ поднимающейся «рати… неисчислимой». Но, думается, не гибельная волна возмущения делает Гришу счастливым, а сам процесс закрепляемой в слове мечты: «Звуки лучезарные гимна благородного – /Пел он воплощение счастия народного». Есть песня, есть и счастье. Некрасов знал об этом как никто другой…
Со временем незавершённость и непрояснённость композиции «Кому на Руси…», её «открытость во все стороны» стали восприниматься как важнейшие структурные особенности поэмы. Её «текучесть, творимость, бесконечность, изменчивость» B.C. Баевский назвал «свойствами, соответствующими свойствам самой жизни». А это признак многих шедевров мировой литературы. До сих пор некрасовская эпопея воспринимается как живой сгусток народного быта и бытия, вписанный в культуру России любящей рукой Мастера.
Некрасов – поэт долга и чувства, поэт «болеющей и рыдающей России». Замечательны финальные слова некрасовского «силуэта» в книге Ю. Айхенвальда: «Обыкновенно после Некрасова идёшь дальше в своём художественном развитии, и идёшь в другую сторону, – но русский юноша, русский отрок именно у него получали когда-то первые неизгладимые заветы честной мысли и гражданского чувства. (…)…отделив плевелы от его полновесной пшеницы, русский интеллигент близко знает и любит его, тоже поэта-интеллигента, с его сомнениями и нецелостностью».
Знает и любит… Это сказано сто лет назад. Кто же сотрёт пыль с некрасовской лиры в наши дни?..
Литература
Айхенвальд Ю.И. Силуэты русских писателей. М., 1994.
Бухштаб Б. Некрасов. Л., 1989.
Баевский B.C. История русской поэзии 1730–1980. М., 1996.
Илюшин А.А. Поэзия Некрасова. М., 1998.
Скатов Н.Н. Некрасов. М., 1994. ЖЗЛ.
Чуковский КМ. Мастерство Некрасова. М, 1971.
Эйхенбаум Б.М. Некрасов // О прозе. О поэзии. Л., 1986.
Л.А. Мей (1822–1862)
«Мей – один из таких поэтов, во внешних качествах таланта которых нет ни малейшей возможности иметь хоть какое-либо сомнение. В самом деле, редко можно встретить в поэте такое богатство фантазии, такую силу, красоту выражения», – писал в статье «Русская изящная литература в 1852 г.» А.А. Григорьев. В то время, когда писалась эта статья с такой восторженной эстетической оценкой, Лев Александрович Мей, «обрусевший полунемец» (И.А. Ильин), уже почти достиг зенита в своем поэтическом развитии. Воспитанник Царскосельского лицея, который Мей окончил в 1841 г., получив от лицеистов звание преемника Пушкина, становится затем чиновником в канцелярии Московского генерал-губернатора. Однако гораздо больше сил и энергии Мей отдавал служению своей Музе, чем служебным делам. Ни в московский период жизни и творчества, ни в петербургский (уехал в Петербург в 1853 г.) поэт так и не добился успехов на служебном поприще. Но зато Муза никогда не покидала его, щедро одарив теми вдохновляющими «ласками», о которых Мей поведал в стихотворении 1856 г. «Муза»:
Видел однажды я музу: она, над художником юным
Нежно склонившись, венчала счастливца и миртом
В жарком лобзаньи устами к устам молодым припадала,
Перси лилейные крепко к высокой груди прижимала.
Видел я ласки пермесской богини другому,
Видел – и прочь от счастливой четы отошел я ревниво…
Видел в другой раз я музу: в объятья маститого старца
Пала она в целомудренном страстном порыве,
В вещие очи любимца смотрелась она ненаглядно,
Кудри седые безмолвно кропила слезами,
Руки, из праха создавшие дива искусства, лобзала…
Видел я ласки пермесской богини другому —
Видел – и пал перед ней на колена е восторге.
В этой поэтической аллегории, осуществлённой пластичным гекзаметром (Мей был поистине кудесником стихотворной формы), передаётся «восторг» поэтического вдохновения. Муза у Мея – это символ вдохновения и романтического поэтического искусства.
Вдохновение становится источником той творческой силы, которая в свободном полете фантазии создает прекрасные произведения, возносящиеся над обыденной жизнью. Именно таким образом в поэтике Мея воплощается романтический мотив «двоемирия», ещё с большей отчётливостью обозначенный в «Галатее» – программном стихотворении 1858 г. Здесь опять нам слышна музыкальная торжественность гекзаметра. Этой метрической формой с некоторыми её изменениями Мей овладел безупречно, потому что его романтическая лирика вобрала в себя эстетические традиции «античного мира» (цикл «Из античного мира», переводы «песен» Анакреона и «Волшебницы» Феокрита). Античный мир с его космической гармонией органично вошел в романтической мир Мея, и завораживающий гекзаметр «Галатеи» – версификационный результат этого художественного породнения.