Русская литература XIX века. 1880-1890: учебное пособие — страница 64 из 74

Символы: Песни и поэмы».

В том же году Мережковский читает цикл публичных лекций, посвящённых анализу современной литературы и путям её обновления. В 1893 г. опубликована его книга «О причинах упадка и о новых течениях современной литературы», ставшая манифестом нового литературного направления – символизма.

В 1896 г. выходят в свет «Новые стихотворения. 1891–1895». После публикации этой книт Мережковский как поэт выступает всё реже. Его главное внимание сосредотачивается на художественной прозе, философских эссе, литературно-критических и публицистических статьях. Первым в этом ряду становится сборник очерков «Вечные спутники: Портреты из всемирной литературы» (1897). Проза и эссеистика Мережковского развивала его религиозно-философское учение «Третьего Завета». Важной культурной, философской и общественной сферой его деятельности стали организованные им совместно с З.Н. Гиппиус собрания в Религиозно-философском обществе, открытом в 1907 г. в Петербурге по инициативе Мережковского и его друзей.

Последний поэтический сборник Мережковского «Собрание стихов. 1883–1910» был издан в Петербурге в 1910 г. В него вошли 49 «лирических пьес» и 14 «легенд и поэм».

Вообще художник во многом относился к своим стихам отстранённо, как к определённому литературному труду, не являющемуся для него первостепенным. В прижизненном полном собрании сочинений он исключил большую часть своих стихотворений (например, в семнадцатитомном Полном собрании сочинений [М., 19 И—1913]). К тому же он перемещал стихотворения хронологически, не выстраивая при этом композиционно, полифонически звучащую «книгу стихотворений», как это делали Брюсов, Бальмонт, Белый, Блок, Волошин. Поэзия не была его главным литературным самовыражением, однако в ней намечены основные мотивы и символы его миросозерцания в целом.

Как поэт Мережковский прошёл путь, характерный для многих русских символистов «первой волны». Он начал с подражаний Надсону и с использования умозрений и стилистики народнической поэзии. Пережив определённый творческий кризис, теоретически осмысленный им в упоминавшейся выше брошюре «О причинах упадка и о новых течениях современной литературы», он сформировал свою окончательную лирическую семантику и поэтику: мистическое содержание, символизация и «расширение художественной впечатлительности в духе изощрённого импрессионизма».

Установка художника касалась прежде всего образности, содержания поэтического текста. «Изощрённостью» в области ритма, рифмы, мелодики поэт не увлекался. В его стиле преобладает своеобразная взволнованная рассудочность. Он больше был «художником» идеи, а не «формы».

В ранней поэзии Мережковского особенно сильны мотивы одиночества. В духе романтической традиции лирический герой Мережковского говорит о своём конфликте с человеческим обществом и формирует характерную для двоемирия оппозицию общества и природы. Таково, например, лирическое признание в одном из стихотворений 1887 г.:

И хочу, но не з силах любить я людей:

Я чужой среди них; сердцу ближе друзей —

Звёзды, небо, холодная синяя даль

И лесов, и пустыни немая печаль…

Романтическая, книжная декларативность чувствуется в искусственной лексике этой вроде бы «исповеди», ведь заканчивается монолог лирического героя молитвенным обращением к Богу. Таково слово «пустыня» в значении «уединение». Вспомним хотя бы пушкинское: «Приветствую тебя, пустынный уголок…». Или слово «пустыня» в одноимённых пушкинском и лермонтовском стихотворениях «Пророк». В монологе 21-летнего поэта эта стилистика явно заимствуется, поэтому и молитвенный финал звучит также книжно: «Дай мне силы, Господь, моих братьев любить!»

С другой стороны, декларативные признания лирического героя приоткрывают реальную философско-психологическую проблему и эмоциональное состояние, ею порождённое. Это своеобразное опустошение души, вызванное рациональной рефлексией (в этом ряду и увлечение позитивизмом), и такой же интеллектуальный эгоцентризм. В том же стихотворении находим следующее признание: «И мне страшно всю жизнь не любить никого. / Неужели навек моё сердце мертво?» Это рационально-депрессивное состояние вообще типично для молодого Мережковского. К нему добавлялись упаднические настроения конца века. В стихотворении «Одиночество» это переживание пересекается с интуициями тютчевского «Silentium»: «Поверь мне: – люди не поймут / Твоей души до дна!»; «Чужое сердце – мир чужой, / И нет к нему пути! / В него и любящей душой / Не можем мы войти».

Однако уже здесь Мережковский переживает это состояние как «болезнь души». Ему плохо с самим собой, его внутренний мир дисгармоничен и вызывает жалость: «В своей тюрьме, – в себе самом, / Ты, бедный человек, // В любви, и в дружбе, и во всём / Один, один навек!..» Как это не похоже на тютчевскую полноту внутреннего мира, которую поэт и призывает сохранить в «молчании».

Романтический мотив «молчания» восходит к аскетической практике «исихазма»: «исихия» буквально означает «молчание», «тишину», «безмолвие». И Мережковский по-своему, творчески стремится выйти из этого «пустого» уединения.

Демоническая природа одиночества лирического героя раскрывается в стихотворении «Тёмный ангел» (1895). Монолог «ангела» демона направлен против любви. Именно он «всегда» присутствует возле лирического героя, что не нарушает его одиночества, а наоборот, создаёт его: «Я – ангел детства, друг единственный, / Всегда с тобой». Этот «последний друг» и отделяет его от других: «Полны могильной безмятежностью / Твои шаги. / Кого люблю с бессмертной нежностью, / И те – враги». Такое одиночество является ноуменальным, а не социальным или идейным.

В стихотворении «Молчание» силою, преодолевающей депрессивное уединение, становится любовь: «И в близости ко мне живой души твоей / Так всё таинственно, так всё необычайно, – / Что слишком страшною божественною тайной / Мне кажется любовь, чтоб говорить о ней». Мотив тайны формирует другой образный пласт лирики Мережковского. Он связан с гностическими интуициями и религиозно-философскими исканиями поэта. Они неотделимы от изначального творческого самосознания. Уже в стихотворении «И хочу, но не в силах любить я людей…» возникает мотив слияния с Природой. Он решается не только романтически, но и мистически. Вроде бы по-лермонтовски далёкая от человека красота мира (стихотворение «Выхожу один я на дорогу…») переживается через интуицию, родство души человека с Душой Природы. Пейзаж мифологизируется: «Словно ветер мне брат, и волна мне сестра, / И сырая земля мне родимая мать…».

В программном стихотворении «Поэт» (1894) эта интуиция выражается уже как творческая задача. Здесь также заявлен мотив одиночества, но теперь оно мистически и теургически оправданно: «Я люблю безумную свободу! / Выше храмов, тюрем и дворцов / Мчится дух мой к дальнему восходу, / В царства ветра, солнца и орлов!»

Мистика Мережковского лирически получает жизнеутверждающий характер. Пейзажная зарисовка в стихотворении «Март» (1895) сливается с пасхальной символикой, с мотивом Воскресения. Эпитеты «больной» и «усталый», привнесённые в чувство природы, противопоставляются близкому поэтике Тютчева («Весенние воды») динамическому образу весеннего таяния снега: «И всё течёт, течёт… / Как весел вешний бег / Могучих, мутных вод!» А в финале мотив «умирания» «больного и тёмного» льда сменяется пасхальной радостью: «Что жив мой Бог вовек, / Что смерть сама умрёт!» Пасхальное песнопение: «Христос воскресе из мёртвых, смертию смерть поправ и сущим во гробех живот даровав…» проецируется в апокалиптическое видение: «И отрёт Бог всякую слезу с очей их, и смерти не будет уже…» (Откр. 21: 4).

В концептуальном богословском стихотворении «Бог», написанном в молитвенной форме, возникает образная, символическая теофания (богоявление). В отличие от языческого пантеизма, Бог не «растворён» в космосе, иерархически Он остаётся выше мира. Однако творение становится иконой Творца. Мифологема Всеединства выражается для Мережковского не через символ Софии, а через Ипостась Св. Духа, Откровение Которого поэт считал сущностью Третьего Завета, смыслом и содержанием апокалиптического будущего. Поэт пророчески возвещает:

И Ты открылся мне: Ты – мир,

Ты – всё! Ты – небо и вода,

Ты – голос бури, Ты – эфир,

Ты – мысль поэта, Ты – звезда…

Вслед за французским декадентом Бодлером (сонет «Соответствия») Мережковский заблудился в системе космической иерархии бытия. Импрессионистическая игра ассоциациями создала маннхейскую по природе концепцию «двух бездн», в которой Бог и дьявол равновелики и, по существу, мистически неразличимы. В стихотворении «Двойная бездна» (1901) поэт провозглашает не только духовное проникновение «мира иного» в «мир здешний», «отражение» одной «бездны» в другой и «двуприродность» человеческого существа (ср. у Тютчева «О вещая душа моя…»), но и мистическую неразличимость «зла»

И зло, и благо – тайна гроба.

И тайна жизни – два пути —

Ведут к единой цели оба.

И всё равно, куда идти.

Странно, что поэт считал своё учение «неохристианским» (так же как и Л.Н. Толстой своё), когда Христос чётко разделяет два пути – греха и спасения: удаления от Бога и соединения с Ним (Мф. 7: 13–14). Мережковский же вдохновенно призывает: «Ты сам – свой Бог, ты сам свой ближний, / О, будь же собственным Творцом, / Будь верхней бездной, бездной нижней, / Своим началом и концом». Идея Богочеловечества получает у поэта ницшеанский характер. По существу речь идёт не об уподоблении Богочеловеку Христу, а об обожествлении самого себя, о мистическом самоутверждении. Развивая христианскую идею богосыновства человека в стихотворении «О, если бы душа полна была любовью…», Мережковский доходит до прямого отождествления себя и Бога: «Душа моя и Ты – с Тобой одни мы оба», «Я всё же знаю: Ты и Я – одно и то же». Эта словесная игра с изречением Христа «Я и Отец – одно» (Ин. 10:30) превращается в хлыстовство.