Русская литературная усадьба — страница 44 из 45

людей. По отцовской линии мы состоим в разнообразном родстве с Аксаковыми, Шишковыми, Пущиными, Данзасами».

О собственном отце в «Других берегах» Набоков сообщает не столь уж много. Талантливый юрист, уже в двадцать шесть лет бывший профессором Императорского училища правоведения, он — свой человек в кругах петербургской аристократии — легко мог сделать крупную административную карьеру, но предпочел путь политического оппозиционера и стал одним из лидеров партии кадетов. По сути дела, он был и навсегда остался интеллектуальным снобом, имевшим о России и собственном народе весьма приблизительное, исключительно книжное понятие.

Лето мать с детьми проводила в Выре. В «Других берегах» Набоков постоянно именует родительскую усадьбу «Нашей Вырой». Однажды при одном из своих кратковременных наездов к семье англоман-отец обнаружил, что оба его старшие сына гораздо лучше читают и пишут по-английски, чем на родном языке. Например, Владимир без ошибки мог написать только одно слово «какао». Следствием стало то, что для исправления ситуации был приглашен учитель местной школы, построенной стариком Рукавишниковым, Владимир Мартынович Жерносеков. Помимо ежедневных уроков он должен был гулять с мальчиками.

О своем первом учителе Набоков сохранил самые теплые воспоминания: «У него было толстовского типа широконосое лицо, пушистая плешь, русые усы и светло-голубые, цвета моей молочной чашки, глаза с небольшим интересным наростом на одном веке. Рукопожатие его было крепкое и влажное. Он носил черный галстук, повязанный либеральным бантом, и люстриновый пиджак… Он был, как говорили мои тетки, шипением своего ужаса, как кипятком, ошпаривая человека, «красный»; мой отец его вытащил из какой-то политической истории (а потом, при Ленине, его, по слухам, расстреляли за эсерство)… Во время полевых прогулок, завидя косарей, он сочным баритоном кричал им: «Бог помощь!». В дебрях наших лесов, горячо жестикулируя, он говорил о человеколюбии, о свободе, об ужасах войны и о тяжкой необходимости взрывать тиранов динамитом».

В усадебном парке в подростке впервые проявилась страсть, обуревавшая писателя всю жизнь. Вооружившись сачком, он отправлялся в длительные прогулки по берегам Оредежа «за бабочками». Красота этих порхающих в воздухе хрупких «чудес природы» притягивала его с непреодолимой силой. Помимо любопытства постепенно пробудилось и честолюбие ученого. Ему уже мерещились толстые тома с разноцветными изображениями бабочек, некоторые из которых сопровождались подписями: «Единственный экземпляр взят русским школьником в Царскосельском уезде Петербургской губернии в 19.. году». Эти мечты со временем материализовались. В глубине души Набоков не столько гордился своими романами, сколько тем, что ему действительно удалось поймать и описать неизвестные виды бабочек — на Аляске, в штате Юта и в Бразилии.

Постепенно на вступающего в юношеский возраст Набокова стали набегать волны влюбленности. В «Других берегах» Набоков своей первой настоящей любви дает имя Тамара. На самой деле ее звали Валентиной Шульгиной; ее мать снимала дачу в селе Рождествено. Им обоим было пятнадцать лет. Ареной их любви стал обширный усадебный парк Рождествена. Сама усадьба пустовала; ее хозяин жил в Италии. Набоков вспоминает: «Мы с Тамарой безраздельно владели и просторным этим парком с его мхами и урнами, и осенней лазурью, и русой тенью шуршащих аллей, и садом, полным мясистых, розовых и багряных георгинов, и беседками, и скамьями, и террасами запертого дома».

Каждый вечер влюбленный отрок отправлялся на велосипеде на свидание под старыми липами дядиного парка. Впоследствии, пробуждая эти часы в памяти, писатель поднимается до настоящих лирических высот:

«Я заряжал велосипедный фонарь магическими кустами карбида, защищал спичку от ветра и, заключив белое пламя в стекло, осторожно углублялся в мрак. Круг света выбирал влажный выглаженный край дороги между ртутным блеском луж посредине и сединой трав вдоль нее. Шатким призраком мой бледный луч впрыгивал на глинистый скат у поворота и опять нащупывал дорогу, по которой, чуть слышно стрекоча, я съезжал к реке. За мостом тропинка, отороченная мокрым жасмином, круто шла вверх; приходилось слезать с велосипеда и толкать его в гору, и капало на руку. Наверху мертвенный свет карбида мелькал по лоснящимся колоннам, образующим портик с задней стороны дядиного дома. Там, в приютном углу у закрытых ставень окна, под аркадой, ждала меня Тамара. Я гасил фонарь и ощупью поднимался по скользким ступеням. В беспокойной тьме ночи столетние липы скрипели и шумно накипали ветром. Из сточной трубы, сбоку от благосклонных колонн, суетливо и неутомимо бежала вода, как в горном ущелье. Иногда случайный добавочный шорох, перебивавший ритм дождя в листве при соприкосновении двух мощных ветвей, заставлял Тамару обращать лицо в сторону воображаемых шагов, и тогда я различал ее таинственные черты, как бы при собственной их фосфористости; но это подкрадывался только дождь, и, тихо выпустив задержанное на мгновение дыхание, она опять закрывала глаза».

Рождествено принадлежало брату матери будущего писателя Василию Ивановичу Рукавишникову. Он не пользовался расположением отца из-за неустойчивого, легкомысленного характера; но, скорее всего, главной причиной был его гомосексуализм. Первоначально, согласно завещанию, Рождествено должен был унаследовать старший брат, но он умер в шестнадцатилетнем возрасте. Надо сказать, что Василий Иванович оправдал худшие ожидания отца. Миллионы незаметно просочились у него сквозь пальцы. По роду занятий он был дипломатом, но — бонвиван и светский человек — международной политикой совершенно не интересовался. В Рождествено он наезжал только летом и на непродолжительное время.

Дядя Василий постоянно уверял всех, что у него неизлечимая болезнь сердца, но никто ему не верил. Вдруг как гром с ясного неба зимой 1916 года пришло известие, что он скоропостижно умер от грудной жабы в больнице для бедных под Парижем. Рождествено дядя завещал племяннику Владимиру. Но грянувшая революция лишила будущего писателя собственности. В его памяти навсегда сохранился великолепный белый дом «александровских времен» с колоннами и по фасаду и с задней стороны, величественно стоящий на крутом холме за рекой Оредеж. Его замечательная архитектура заставляет предположить замысел выдающегося художника; называют имена И. Е. Старова или Н. А. Львова, строивших ближайшие усадьбы.

На страницах мемуаров Набоков свою жизнь представлял в виде спирали, символизировавшей гегелевскую триаду, где тезис — двадцать первых лет на родине (1899–1919), антитезис — годы европейской эмиграции (1919–1940), синтез — более или менее благополучный американский период, начавшийся в 1940 году. Но именно в США Набоков особенно остро переживал тоску по родине. Он писал: «Она впилась, эта тоска, в один небольшой уголок земли, и оторвать ее можно только с жизнью. Ныне, если воображаю колтунную траву Яйлы или Уральское ущелье, или солончаки за Аральским морем, я остаюсь столь же холоден в патриотическом и ностальгическом смысле, как в отношении, скажем, полынной полосы Невады или рододендронов Голубых Гор; но дайте мне, на любом материке, лес, поле и воздух, напоминающие Петербургскую губернию, и тогда душа вся перевертывается. Каково было бы в самом деле увидать опять Выру и Рождествено, мне трудно представить себе, несмотря на большой опыт. Часто думаю: вот, съезжу туда с подложным паспортом, под фамилией Никерброкер. Это можно было бы сделать. Но вряд ли я когда-либо сделаю это. Слишком долго, слишком праздно, слишком расточительно я об этом мечтал. Я промотал мечту».

Набоков дожил до глубокой старости. Но и на пороге ухода в мир иной его преследовали видения «первоначальной поры». Вот одно из его последних стихотворений:

С серого севера

вот пришли эти снимки.

Жизнь успела не все

погасить недоимки.

Знакомое дерево

вырастает из дымки.

Вот на Лугу шоссе.

Дом с колоннами. Оредеж.

Отовсюду почти

мне к себе до сих пор еще

удалось бы пройти.

Так, бывало, купальщикам

на приморском песке

приносится мальчиком

кое-что в кулачке.

Все, от камушка этого

с каймой фиолетовой

до стеклышка матово —

зеленоватого

он приносит торжественно.

Вот это Батово.

Вот это Рожествено.

Заключение

Культура имеет свои «области сгущения». Они образуются, как правило, в больших городах и вокруг их. Тяготение к крупным центрам естественно. Именно там есть все предпосылки для быстрого духовного созревания: университеты, театры, музеи, библиотеки. В России таких культурно насыщенных регионов было два — петербургский и московский.

Однако не следует забывать и русскую провинцию. Многие русские писатели вышли из «губернского захолустья» — и никогда об этом не забывали. Время от времени они возвращались в родные гнезда, ибо без этого считали неполной свою творческую жизнь. Слава Богу! — сегодня, проводив разрушительный двадцатый век, мы видим вокруг себя не только развалины и пепелища — даже «в глубинке». Культурная память неистребима.

Литературная карта России далеко не то, что карта географическая. Действительно, разве на этой карте обозначены Ясная Поляна, Спасское-Лутовиново, Остафьево? Если они и есть, то теряются в окружении других, совершенно ничего не говорящих названий. А на литературной карте Ясная Поляна значит куда больше, чем Тула, а это — город древний и также сохраняющий и исторические и культурные воспоминания. Но все-таки он скромно отходит в тень рядом со знаменитым писательским гнездом.

К сожалению, литературной карты России пока еще нет. Существуют только наброски ее, созданные трудами писателей, историков, краеведов. Можно указать ряд книг, более или менее полно описывающих литературное прошлое российских земель — орловской, курской, пензенской. Следовательно, впереди работы — непочатый край.