Конечно, одними провокациями оппозиционеров массовую низовую германофобию, особенно обострившуюся с 1915 г., не объяснишь. Совершенно очевидно, что немцы стали лишь временным громоотводом для стремительно растущего народного недовольства всей социально-политической системой императорской России, и в первую очередь ее властной верхушкой. Военные поражения, рост цен, ухудшение продовольственного положения быстро радикализировали настроения низших социальных слоев. Но язык для выражения народного недовольства явно заимствовался из словаря элитного «немцеедства».
В апреле 1915 г. донесения агентов московской полиции свидетельствовали: «В народе складывалось убеждение, что победы достигнет не правительство, а народ своими собственными усилиями и после войны посчитается с правительством за ту кровь, которая напрасно пролилась, благодаря его потворству немцам»[434]. После майского погрома в рабочей среде говорили, что в нем виновата полиция и администрация, но обе они были лишь «слепым орудием так называемой “партии мира”, членами которой состоят особо высокопоставленные лица, преимущественно немецкого происхождения, из придворных и весьма влиятельных кругов». Многие вообще считали, «что немцев следует бить и что разгромы фабрик и заводов – дело хорошее <…> надо было фирмы отобрать в казну, а немцев из Москвы выгнать». В некоторых группах чернорабочих велись речи о необходимости сменить правительство как «онемечившееся»[435]. В солдатских письмах 1916 г. можно было прочесть, например, такое: «Слышал, конечно, что погибли 2 русских корпуса под Кенигсбергом <…> А почему? Потому, что нами командуют немцы, полно их везде <…>Они же нас направляют на пули и штыки своих соотечественников, но с таким расчетом, чтобы мы потерпели аварию. <…> А на внутренность государства поглядишь: здесь стоят 2 партии, на верху которых – буржуазия, дворянство и немцы, а на второй – мещане и крестьяне». Автор другого письма выражал сожаление, что «мы воюем с немцами, но все наши правители – немцы»[436]. Летом 1915 г. по стране циркулировали активные слухи о всероссийском немецком погроме, их зафиксировали жандармские управления в Петрограде, Одессе, Казани, Харькове, Архангельске, Киеве, Владивостоке, Иркутске, Терской области. (Любопытно, что нет таких данных по сельским районам Саратовской губернии, где в изобилии жили потенциальные жертвы погрома – немецкие колонисты, очевидно, что крестьян, в отличие от солдат и рабочих, живших гораздо дальше от политических страстей элиты, немецкая тема не захватывала столь сильно.)
Одним из лозунгов Февральской революции был: «Долой правительство! Долой немку [то есть императрицу]!» В ее первые дни происходили массовые расправы солдат с офицерами, носившими немецкие фамилии. В письмах того времени февральские события нередко объяснялись как свержение «немецкого засилья»: один солдат поздравляет своего адресата с «новым русским, а не с немецким правительством Штюрмеров, Фредериксов, Шнейдеров» и поясняет, что «никто за старое правительство не стоял из солдат, все перешли на сторону нового». Типичным для революционных акций была фраза: «Везде правили нами немцы, но теперь не то»[437].
Можно сказать, что русский дворянский «антинемецкий» дискурс наконец-то «овладел массами». Давняя мечта дворян-националистов, подхваченная националистами из промышленного класса и интеллигенции, сбылась: «немецкая партия» была отстранена от участия во власти. Но это стало возможным только после падения самодержавия. Что совершенно естественно: немецкие дворяне, «императорские мамелюки», служившие Романовым, а не России, были «нервом политической системы Российской империи», «несущей опорой старого порядка»[438], вот почему, несмотря на все «русификации», их положение оставалось, по сути, неизменным. Но для элитных националистов эта победа оказалась пирровой. Ибо «народ», с которым они имели так мало общего в социальном и культурном отношении, их воспринимал (судя по цитированному выше солдатскому письму) как органическую часть той же «немецкой партии»…
Столетняя война с «воскресающими мертвецами». Польский вопрос и русский национализм в XIX – начале XX в.[439]
В 1915 г. в Совет министров Российской империи поступила записка «По поводу “Воззвания” Верховного главнокомандующего к польскому народу», подписанная видными русскими националистами славянофильского толка – В.А. Кожевниковым, Ф.Д. Самариным, Л.А. Тихомировым, Д.А. Хомяковым и др. В ней говорилось, что «мысль об отречении от Польши и создании из Польши самостоятельного государства вовсе не чужда русскому политическому сознанию». Справедливость этой меры обусловлена тем, что «никаким великодушием мы не можем привлечь к себе сердца народа, который не хочет от нас ни казни, ни милости, ни гнева, ни великодушия, а только независимости и свободы (курсив мой. – С. С.)». Поэтому «представляется нежелательным и опасным включение в состав Русского государства как полноправных и привилегированных граждан многомиллионного польского населения, чуждого нам во всех отношениях». Авторы записки призывали «образовать из Польши в этнографических ее границах совершенно самостоятельное государство; это решение, наименее опасное с русской государственной точки зрения, вероятно, удовлетворило бы поляков более, чем политическая автономия или уния»[440].
В записке была использована цитата из статьи патриарха славянофильства И.С. Аксакова (февраль 1863 г.): «Неужели еще можно обольщаться надеждою – тронуть великодушием нацию, которая не хочет от нас ни казни, ни милости, ни гнева, ни великодушия, а только независимости и свободы (курсив мой. – С. С.)?»[441] То есть пятьдесят с лишним лет, прошедших между появлением этих двух текстов, нимало не смягчили остроту польской проблемы. Впрочем, эта острота была осознана русскими националистами гораздо раньше, в лице декабристов, начавших искать выход из русско-польского тупика практически сразу же после образования царства Польского в составе Российской империи. Таким образом, польский вопрос оказался «вечным», точнее, вековым (1815–1915) спутником русского национализма XIX – начала XX в., в некоторых отношениях заметно повлиявшим на его становление.
«Больное место России»
Это хлесткое словцо по поводу Польши «сделалось афоризмом в Европе»[442], русским ничего не оставалось, как с ним согласиться: «В Царстве Польском <…> многие патриоты склонны видеть нечто вроде чужеядного тела в организме, нечто вроде рака, который надобно не оставлять в организме, а скорее выделить из него»[443].
Здесь не место для рассказа о том, как территории Речи Посполитой становились частями Российской империи – в конце XVIII в., в результате ее разделов, и в начале XIX в., по условиям Венского трактата. Важно то, что к 1815 г. под скипетром Романовых оказались как принадлежавшие Польше в течение нескольких веков бывшие земли Киевской Руси (Правобережная Украина, Белоруссия), так и Литва и значительная часть собственно «этнографической Польши». Если последняя, «по манию руки» Александра I, образовала автономное царство Польское, то первые сделались губерниями империи, составившими ее Западный край.
Еще более важно то, что империя, проглотив столь аппетитный кусок, никак не могла его переварить, ибо в этом случае имела дело с осколками пусть деградировавшего и расчлененного, но все же великого государства, обладавшего многовековыми имперскими же традициями, развитой исторической памятью и национальной культурой. Дело не столько в том, что поляки не хотели становиться русскими (от них, в общем, этого и не требовали), а в том, что они не могли даже и мысли допустить, чтобы русскими сделались их бывшие украинские и белорусские «хлопы». То, что русскими воспринималось как колыбель их государственности и культуры, было для поляков важнейшим геополитическим трофеем, обеспечившим золотой век Речи Посполитой: «…вся Западная Русь (состоящая ныне из Украины и Белоруссии) – это пространство, которое привыкли считать своей национальной территорией и русские, и поляки»[444].
Идея восстановления Польши «в границах 1772 года» (то есть до ее разделов) властно владела умами практически всей польской социальной и интеллектуальной элиты: «…границы 1772 года – это есть пункт помешательства у поляков! Самые лучшие, самые расположенные к России, самые умеренные, живущие, служащие в России в продолжение всей своей жизни не могут согласиться, чтобы это не была (курсив автора. – С. С.) Польша, а Россия. Недавно случилось мне встретиться с одним старым знакомым [поляком] <…> Мы обнялись как братья. Но лишь коснулся разговор до западных губерний, он никак не хотел назвать их возвращенным краем, а все называл забранным (курсив мой. – С. С.)»[445]. Правда это или хорошо придуманная байка, но якобы комендант Варшавы генерал Круковецкий в 1831 г. на переговорах об условиях капитуляции выставил в качестве sine qua non… все те же «границы 1772 года»![446]
При всем внешнем безумии этой архетипической польской мечты, нельзя сказать, чтобы под ней не было никакой реальной почвы. Поляки в Российской империи – не только жертва русского национального проекта, «русификации», но и проводник собственного национального проекта, «полонизации», нацеленной на ассимиляцию славянского и балтского населения Западного края. И далеко не всегда второй проект находился в состоянии обороны, до 1831 г. он точно наступал и лидировал, опираясь на весьма серьезные социальные, культурные и даже политические ресурсы.