5. Однако национальным самоопределением не ограничивается роль русского народа в строительстве России-Евразии. Именно русская культура, пополняемая элементами культур других народов Евразии, должна стать базою наднациональной (евразийской) культуры, которая служила бы потребностям всех народов России-Евразии, не стесняя их национальных своеобразий. Евразийцы ставят своей задачей положительные мероприятия, содействующие развитию русской культуры в ее наднациональных функциях и чуждые в то же время какого бы то ни было оттенка ограничения и стеснения других национальных культур»[684].
Вроде бы и русским обещана государственность, но тщетно искать в евразийских писаниях, в какой форме и в каких пределах должно существовать русское национальное государство в рамках «федеративного строя СССР», пусть и избавленного от «коммунистического гнета». Это остается евразийской тайной. Притом что права всех «националов» описаны четко и ясно и, главное, уже юридически закреплены в конституции СССР, которую в данном вопросе антикоммунисты-евразийцы менять не собирались.
Ну а будущее русской культуры (которую евразийцы намеревались радикально избавить от наследия культуры императорской России как «подражательной»)[685], «пополненной» великими достижениями татарского, башкирского, чукотского и т. д. гения, в качестве «базы» евразийской культуры вызывает, конечно, сугубый оптимизм.
В своем сочинении «Наследие Чингисхана. Взгляд на русскую историю не с Запада, а с Востока» (1925) Трубецкой с упоением мазохиста рисует образ чаемой им евразийской нации, где не остается никакого намека на славяно-европейскую русскость, всецело растворяемую в азиатчине: «…Россия подлинная, Россия историческая, древняя, не выдуманная славянская или варяжско-славянская, а настоящая русско-туранская Россия-Евразия, преемница великого наследия Чингисхана. Заговорили на своих признанных теперь официальными языках разные туранские народы: татары, киргизы, башкиры, чуваши, якуты, буряты, монголы, – стали участвовать наравне с русскими в общегосударственном строительстве; и на самих русских физиономиях, раньше казавшихся чисто славянскими, теперь замечаешь что-то тоже туранское; в самом русском языке зазвучали какие-то новые звукосочетания, тоже “варварские” тоже туранские. Словно по всей России опять, как семьсот лет тому назад, запахло жженым кизяком, конским потом, верблюжьей шерстью – туранским кочевьем. И встает над Россией тень великого Чингисхана, объединителя Евразии…»[686]
Если отбросить историко-романтические декорации, звучит более чем злободневно, чтобы это ощутить, достаточно прогуляться вечером по московскому Гольянову…
Так что «классическое» евразийство вполне адекватно национальной политике современной РФ, проникнутой неизбывной ностальгией лидеров последней по понятию «советский народ», коему «евразийская нация» вполне конгениальна, особенно в том, что касается объектно-инструментальной роли русских в государстве, созданном их потом и кровью.
Да и отрицание основ демократии во имя авторитарной идеократии, на котором замешена евразийская политическая философия, весьма гармонично сочетается с основами миросозерцания эрэфовских ордынцев.
Но «избирательное сродство» евразийства и ордынства – не единственная причина, побудившая меня отречься от «евразийского соблазна».
Чем больше я всерьез занимался русской историей, чем больше изучал классику европейской мысли, чем больше я просто взрослел, набираясь жизненного опыта, тем больше я понимал, насколько евразийство далеко как от подлинной научности, так и от эмпирической действительности, что оно основано на сплошных подтасовках, будучи «идеологией» в худшем смысле слова, «умственным вывертом», говоря словами И.А. Ильина.
Это свойственно почти всем евразийским писаниям с самого зарождения течения – с первого манифеста Трубецкого «Европа и человечество» (1920), где на полном серьезе доказывается, что культура готтентотов ничуть не ниже европейской.
А мазохистское сладострастие в живописании прелестей монгольского ига у Трубецкого и Савицкого! А совершенно антинаучная идея Трубецкого о некоем «туранском психологическом типе», в который легко и просто укладываются угро-финны, самоеды, тюрки, монголы, маньчжуры и… русские!
И наконец, химерический «океан-континент» Евразия, чудесным образом совпавший с границами СССР, населяемыи «евразиискими народами», вне зависимости от этнического происхождения и конфессиональной принадлежности якобы объединяемых какой-то общей «евразийской» системой ценностей.
Любую из этих «концепций» ученый-профессионал разобьет в два счета. Но самое замечательное, что и некоторые евразийцы отдавали себе отчет в том, что они, мягко говоря, не всегда интеллектуально честны.
Трубецкого совесть ученого (он был действительно выдающимся лингвистом) и, наверное, просто совесть в конце концов заставила – пусть и не публично, а в частной переписке с соратниками – это признать.
Еще в 1925 г. он писал П.П. Сувчинскому по поводу своего «Наследия Чингисхана» (где обосновывалась концепция истории России как «евразийского улуса Чингисхановой империи»), вышедшего в свет под криптонимом И.Р.: «…я бы все-таки не хотел бы ставить своего имени под этим произведением, которое явно демагогично и с научной точки зрения легкомысленно»[687].
В письме к тому же корреспонденту от 10 марта 1928 г. Николай Сергеевич уже близок к отречению от всех своих трудов многих лет: «Евразийство для меня тяжелый крест, и притом совершенно без всяких компенсаций. Поймите, что в глубине души я его ненавижу и не могу не ненавидеть. Оно меня сломало, не дало стать мне тем, чем я мог бы и должен был стать. Бросить его, уйти из него, забыть про него – было бы для меня высшим счастьем. Если я этого не делаю, то только в силу малодушия и привязанности к вам обоим [то есть к Сувчинскому и Савицкому]…»[688]
Еще более ценные признания содержатся в письмах Трубецкого Савицкому 1830-х годов.
Из письма от 8–10 декабря 1930 г.:
«Я постоянно перечитываю свои произведения евразийского периода, а также переписку того времени. И многое мне теперь кажется ребячеством. Мы преувеличенно ценили собственную молодость, считали ее главным своим преимуществом по сравнению со “старыми грымзами” и, благодаря этому культу собственной молодости, искусственно задерживали свое развитие. Теперь это для меня уже психологически невозможно. Я не могу притворяться молодым <…> А это удерживает меня от той безответственности и той специфической поверхностной смелости, без которой евразийство не могло бы состояться. <…> Широкие и большей частью поспешные обобщения, столь характерные для евразийства и, в частности, для моих евразийских писаний, в настоящее время мне претят. <…>
Мы – представители европейско-русской культуры. Культура эта в настоящее время умирает и в СССР заменяется новой, может быть тоже новой, но во всяком случае не европейско-русской. Примкнуть к этой новой культуре мы не можем, не перестав быть самими собой. Работать на старую культуру – нецелесообразно <…>Думаю, что не остается ничего другого, как выйти за пределы национально-ограниченной европейско-русской культуры и <…> работать на культуру общеевропейскую, притязающую на звание общечеловеческой. <…> в области интеллектуальной культуры, в частности науки, никаких непреодолимых преград между нами и европейцами нет, и в этой области мы прямо и должны влиться в ряды европейских ученых. <…>
Я бы никогда не позволил себе писать по-немецки или по-французски о чем-нибудь, чего не знаю или в чем не вполне уверен <…> А по-русски мне не раз случалось писать безответственные вещи, притом по вопросам, в которых я вовсе не компетентен: говоришь себе: “ничего, сойдет!” <…>
Мы оказались великолепными диагностами, недурными предсказателями, но очень плохими идеологами, – в том смысле, что наши предсказания, сбываясь, оказываются для нас кошмарами. Мы предсказали возникновение новой евразийской культуры. Теперь эта культура фактически существует, но оказывается совершеннейшим кошмаром, и мы от нее в ужасе, причем нас приводит в ужас именно ее пренебрежение известными традициями европейской культуры <…>
Мы совершенно верно поняли, что государственный строй современности и ближайшего будущего есть строй идеократический. Но как присмотришься в конкретные воплощения этого строя, так приходишь к заключению, что это не идеал, а полнейший кошмар, причем очень сомнительно, чтобы такой строй и впредь мог стать чем-нибудь иным. <…>
Сталин – не случайность, а тип, могущий быть выведен из понятия идеократии чисто дедуктивным путем. Перемена содержания существа дела не изменит. Сталин останется Сталиным, безразлично, будет ли он действовать во имя Православия. В последнем случае он, может быть, будет опаснее для Церкви, чем сейчас»[689].
Из письма от 28 аир. 1936 г.:
«Россия как-то перестала интересовать меня по-настоящему. <…> Думать о России и русских проблемах я перестал вовсе. <…> я с некоторых пор внутренно махнул рукой на Россию и перестал учитывать возможность возвращения туда даже в подсознании. Пуповина, связывавшая меня с материнским лоном России, как-то окончательно и непоправимо перерезана. Я совсем оторвался от России и нутром ее больше не ощущаю. Мои отношения к ней теперь чисто головные: я сознаю какой-то долг, но не ощущаю действительной потребности этот долг выполнить. – Все это, разумеется, не может не отражаться и на моих отношениях к евразийству. При всем желании я все-таки стою не в евразийстве, не внутри его, а вне его.