Русская нация. Национализм и его враги — страница 48 из 57

«две большие разницы».

То есть в каждом конкретном случае важен контекст русофобского высказывания. Легко понять суть этой проблемы на простом бытовом примере. Страстно любящие друг друга люди нередко страстно же и ссорятся, и вот на пике конфликта один из них (точнее, как правило, одна) в бешенстве кричит: «Ненавижу тебя! Ты самый низкий, ты подлый самый! Чтоб ты сдох, проклятый!» Это совершенно очевидное «ивановофобское» высказывание (предположим, что фамилия обличаемого Иванов), но вот «ивановофобия» ли это? Ведь в большинстве подобных ситуаций уже на следующий день (а то и через полчаса) та же самая «ивановофобка» будет ласково шептать на ухо объекту недавней ненависти: «Я тебя люблю больше всего на свете! Ты самый лучший! Я за тебя жизнь отдам!» Возможно, последняя реплика тоже эмоциональное преувеличение, но тем не менее понятно, что определить суть отношения к Иванову его возлюбленной как «ивановофобию» было бы капитальной ошибкой.

Другой пример. Того же самого Иванова с детства взахлеб ненавидит некий Петров. Днями и ночами он мечтает выплеснуть на него свою ненависть, поджигает дверь его квартиры, прокалывает шины у машины, травит собаку и т. д. И так годами. Наконец Петров напивается и режет врагу в глаза правду-матку: «Ненавижу тебя! Ты самый низкий, ты подлый самый! (Здесь он, возможно, даже добавит: “Правильно твоя Любка тебе говорила” – он слышал вчера через стенку ругань этой пары.) Чтоб ты сдох, проклятый!» Слова совершенно те же, но в данном случае это уже не просто «ивановофобское» высказывание, а выражение самой настоящей «ивановофобии».

Чтобы четче отделить русофобское высказывание нерусофоба от проявлений собственно русофобии, далее я буду при употреблении первого понятия заключать его в кавычки.

* * *

Сложнее всего говорить о XVIII в. (точнее, о его первой половине), ибо преобразования Петра I с их радикальным отрицанием предшествующей им русской культуры порой напоминают по методам и лозунгам большевистскую денационализацию. Ни в коей мере не одобряя этих методов и лозунгов, тем не менее я осмелюсь утверждать, что русофобия как последовательный дискурс в идеологии петровских реформ отсутствовала, ибо европеизация в ней не мыслилась как дерусификация, а, напротив, как возвышение русскости/»российскости» – тогда эти понятия были фактически идентичны и не противопоставлялись друг другу – на новую, еще более великую ступень могущества и процветания.

Да, петровская «русскость» по многим параметрам конфликтно противостояла старомосковской, но, во-первых, она продолжала – пусть и отрицательно – находиться внутри культурного поля последней[695], а во-вторых, сам русский («российский») народ в ней не дискредитировался как «неполноценный» (наоборот, декларировалась вера в его огромные творческие силы), «неполноценными» объявлялись только его старые, «ветхие» формы существования, сама же «народная» (национальная) парадигма развития России сомнению не подвергалась.

Проще говоря, «петровские» русские продолжали считать, что они русские, не видели в этом ничего зазорного, более того, полагали, что их русскость гораздо более «прогрессивна», чем русскость «допетровская». Само сохранение русоцентричной структуры культурно-политического мышления принципиально важно, такая структура в принципе не может породить русофобию.

Довольно характерный образчик подобного самосознания являют собой, например, писания русского агента в Англии Ф.С. Салтыкова, забрасывавшего Петра разного рода проектами. Исследователи в один голос характеризуют его как «крайнего западника», а некоторые даже видят в его рассуждениях «квинтэссенцию русского западничества, в которой implicite содержится вся его философия, теория и практика»[696]. Салтыков мыслит русских как один из европейских народов, ничуть им не уступающий, а лишь несколько задержавшийся в своем историческом развитии, но отставание это способный легко преодолеть: «Российский народ такие же чувства и рассуждения имеет, как и прочие народы, только его довлеет к таким делам управить», чтобы «уравнять наш народ с европейскими государствами»[697]. Салтыков много чего предлагал утопического, но его пожелания по развитию просвещения и торговли уж точно антинациональными не назовешь, а инициатива о необходимости «обрусения» инородцев явно говорит о русоцентричности мышления этого петровского сподвижника[698].

Увлечение западной (прежде всего французской) культурой русским дворянством после Петра породило в ее среде определенный культурно-психологический тип, дискурс которого вполне можно назвать русофобским: «петиметр – великосветский кавалер, воспитанный по-французски; русское для него не существовало или существовало как предмет насмешки и презрения»[699]. Следует, однако, отметить, что в творчестве культурной элиты и в государственной идеологии той эпохи указанный дискурс заметного следа не оставил, напротив, мы имеем в русской литературе второй половины XVIII в. обширный пласт текстов (Д.И. Фонвизина, А.П. Сумарокова, Н.И. Новикова, Екатерины II и др.), подобное умонастроение сатирически изничтожающих. Что говорит, с одной стороны, о реальной остроте проблемы, а с другой – о том, что данный тип не занимал господствующего положения в культуре, являя собой не мейнстрим, а некую крайность, причем общественно осуждаемую.

Другое дело, что в сознании даже представителей культурной элиты господствовало презрение к большинству русского населения – крестьянам, воспринимаемым как невежественные дикари и безгласный объект эксплуатации. Но здесь мы сталкиваемся с весьма сложной проблемой: как разграничить социофобию и нациофобию; где кончается социальный расизм и начинается национальный нигилизм? Безусловно, как практика, социальный расизм XVIII столетия вполне может быть назван русофобским. Но как дискурс все же нет, ибо сами-то дворяне свою русскую идентичность не отрицали, полагая себя репрезентативной частью нации.

После же открытия в 1812 г. «общенародного» образа нации (в котором крестьянство предстало воплощением аутентичной русскости) русофобия как дискурс в русской культуре могла иметь только глубоко маргинальный характер.

Характерно триумфальное шествие самих понятий «русский», «русское» – радикально отделившихся от прежнего «россиянства», оставленного в удел официозу – в отечественной культуре (культуре социальных верхов по преимуществу), начиная именно с той поры. Скажем, «для творчества Пушкина зрелого периода употребление слов “Россы”, “Россияне” совсем нехарактерно (например, после 1819 г. “Россияне” упомянуты только три раза)»[700]. У Лермонтова, Тютчева, Тургенева, Толстого, Достоевского, даже у малоросса Гоголя только русские — никаких «россиян». С.М. Соловьев первый том своей «Истории России с древнейших времен» (1851) начинает рассуждением о «русской истории».

«Русским» становится все: церковь, армия, торговля, наука, музыка и т. д. Уже к середине XIX в. «россиянин» – очевидный архаизм. Иные энтузиасты предлагали полностью «русифицировать» даже официальный имперский дискурс, так, в 1862 г. филолог С.П. Микуцкий писал фольклористу П.А. Бессонову (оба они активно участвовали и в общественно-политической жизни): «С XVI века педанты-грамотеи стали вводить в книжный язык речения: Россия, российский, – пора бы изгнать из официального слога эти педантские слова и писать: “Император и Самодержец всея Руси”, “Русская Империя”»[701].

В конце столетия, в 1892 г. в статье «Великоруссы» Д.Н. Анучина в энциклопедическом словаре Брокгауза и Ефрона (т. 10) констатируется как свершившийся факт, что обозначения «малорусы» и «великорусы» «стали употребляться… с пятидесятых и шестидесятых годов отчасти вследствие оставления вообще искусственного и высокопарного имени “россияне”»[702]. В 1909 г. П.Б. Струве пишет: «Ни один русский иначе, как слегка иронически, не скажет про себя, что он “российский” человек…»[703]

Разумеется, «русское» в дискурсивном поле не использовалось исключительно только с позитивными коннотациями, но оно очевидным образом сделалось конституирующим понятием культуры и политики Российской империи, что убедительно свидетельствовало о признании имперской элитой русской этнонациональной идентичности как базовой.

К началу 1860-х гг. ключевыми категориями картины мира русского общества стали понятие «народности», «народной самостоятельности», «самобытности». «Славянофильство восторжествовало»; «все теперь славянофилы»; «все мы ищем самостоятельности и самобытности»; идея народности «теперь у всех в уме и на языке»[704], – писал в 1862 г. как о чем-то банальном, само собой разумеющемся И.Е. Забелин. При таком градусе нациоцентризма в русской культуре русофобии просто негде было разгуляться.

* * *

Все сказанное выше резко противоречит укоренившимся массовым предрассудкам (которые, к сожалению, разделяются порой и весьма просвещенными людьми) о том, что «хозяевами дискурса» в русской общественной мысли позапрошлого – начала прошлого столетия были злокозненные «западники-русофобы». Мне уже неоднократно доводилось писать об этом, но проблема столь важна, что я не боюсь повториться.

Чаще всего, по компетентному мнению современного знатока проблемы, «черную легенду» о русофобии западников питают «не какие-нибудь убеждения или суждения собственно западников, а образы, порожденные мышлением их критиков»[705]