Русская нация. Национализм и его враги — страница 50 из 57

Замечательно, что та дискуссия, длившаяся несколько месяцев с участием целого ряда писателей и литературоведов[711], фактически доказала мою полную правоту: никто из обличителей Белинского не смог отыскать у него ни одной действительно русофобской цитаты. (Да, Белинский говорил о «гнусной рассейской действительности», но это относилось к не онтологии русского человека, а к конкретным социально-политическим условиям его бытования 1840-х гг.) Но таких цитат и не могло быть, ибо для Виссариона Григорьевича ключевой категорией его мышления была та самая идея «народности», о которой говорилось выше, и применительно к литературе он был одним из ее главных разработчиков. Более того, именно Белинский являлся одним из первых инициаторов употребления слова «нация» в русском языке в его современном значении («нация выражает собой понятие о совокупности всех сословий»), что бдительно пресекалось николаевской цензурой[712].

В одной из своих поздних статей, имеющей характер духовного завещания, «Взгляд на русскую литературу 1846 г.» (1847), критик недвусмысленно утверждал: «Что личность в отношении к идее человека, то народность в отношении к идее человечества. Другими словами: народности суть личности человечества. Без национальностей человечество было бы мертвым логическим абстрактом, словом без содержания, звуком без значения. В отношении к этому вопросу я скорее готов перейти на сторону славянофилов, нежели оставаться на стороне гуманистических космополитов, потому что если первые и ошибаются, то как люди, как живые существа, а вторые и истину-то говорят, как такое-то издание такой-то логики… <…> Человек силен и обеспечен только в обществе; но, чтобы и общество, в свою очередь, было сильно и обеспечено, ему необходима внутренняя, непосредственная, органическая связь – национальность.<…> Мы <…> решительно не верим в возможность крепкого политического и государственного существования народов, лишенных национальности, следовательно, живущих чисто внешнею жизнию»[713].

А вот из той же статьи собственно о русской «национальности»:

«Нам, русским, нечего сомневаться в нашем политическом и государственном значении: из всех славянских племен только мы сложились в крепкое и могучее государство и как до Петра Великого, так и после него, до настоящей минуты, выдержали с честию не одно суровое испытание судьбы, не раз были на краю гибели и всегда успевали спасаться от нее и потом являться в новой и большей силе и крепости. В народе, чуждом внутреннего развития, не может быть этой крепости, этой силы. Да, в нас есть национальная жизнь, мы призваны сказать миру свое слово, свою мысль; но какое это слово, какая мысль, – об этом пока еще рано нам хлопотать. <…> В чем состоит эта русская национальность, – этого пока еще нельзя определить; для нас пока довольно того, что элементы ее уже начинают пробиваться и обнаруживаться сквозь бесцветность и подражательность, в которые ввергла нас реформа Петра Великого…

Не любя гаданий и мечтаний и пуще всего боясь произвольных, личных выводов, мы не утверждаем за непреложное, что русскому народу предназначено выразить в своей национальности наиболее богатое и многостороннее содержание и что в этом заключается причина его удивительной способности воспринимать и усвоивать себе все чуждое ему; но смеем думать, что подобная мысль, как предположение, высказываемое без самохвальства и фанатизма, не лишена основания…»[714]

В другой работе 1841 г. Белинский четко и ясно формулирует символ веры всех либеральных западников: «…мы уже не хотим быть ни французами, ни англичанами, ни немцами, но хотим быть русскими в европейском духе»[715].

Ну, если это русофобия, то я, как говорил один персонаж Диккенса, готов съесть свою голову…

Есть, правда, у другого известного западника один компрометирующий западничество пассаж. Я имею в виду И.С. Тургенева и монолог одного из героев его романа «Дым» (1867) Потугина, который себя так прямо и характеризует: «Да-с, да-с, я западник…» Потугин весьма нелицеприятно высказывается о значении современной ему России для мировой цивилизации: «Посетил я нынешнею весной Хрустальный дворец возле Лондона; в этом дворце помещается, как вам известно, нечто вроде выставки всего, до чего достигла людская изобретательность – энциклопедия человечества, так сказать надо. Ну-с, расхаживал я, расхаживал мимо всех этих машин и орудий и статуй великих людей; и подумал я в те поры: если бы такой вышел приказ, что вместе с исчезновением какого-либо народа с лица земли немедленно должно было бы исчезнуть из Хрустального дворца все то, что тот народ выдумал, – наша матушка, Русь православная, провалиться бы могла в тартарары, и ни одного гвоздика, ни одной булавочки не потревожила бы, родная: все бы преспокойно осталось на своем месте, потому что даже самовар, и лапти, и дуга, и кнут – эти наши знаменитые продукты – не нами выдуманы. Подобного опыта даже с Сандвичевскими островами произвести невозможно; тамошние жители какие-то лодки да копья изобрели: посетители заметили бы их отсутствие».

Но, во-первых, это все же не слова автора, а персонажа. Разумеется, Тургенев вложил в Потугина и часть себя, но его мировоззрение к «потугинщине» несводимо, оно, как и мировоззрение тогдашней русской культурной элиты, нациоцентрично[716]. Во-вторых, и сам Потугин по-своему любит Россию и жить без нее не может: «Да-с; я и люблю и ненавижу свою Россию, свою странную, милую, скверную, дорогую родину. Я теперь вот ее покинул: нужно было проветриться немного после двадцатилетнего сидения за казенным столом, в казенном здании; я покинул Россию, и здесь мне очень приятно и весело; но я скоро назад поеду, я это чувствую. Хороша садовая земля… да не расти на ней морошке!»

И ведь суть претензий Потугина к родине не в том, что она не способна в принципе создать что-либо великое во благо мировой цивилизации, а в том, что пока она этого не создала. Это не ненависть, а ревнивая обида за то, что самое дорогое для него не так хорошо, как хотелось бы.

* * *

Раз уж в либеральном западничестве трудно найти признаки русофобства, тем более последнее не могло хоть сколько-нибудь заметно присутствовать и в самом влиятельном направлении русской дореволюционной мысли – народничестве, во всех его многочисленных и разнообразных изводах.

Начнем с того, что главного протагониста народничества А.И. Герцена если и нельзя однозначно определить только как русского националиста, то точно не будет натяжкой сказать: он был и националистом тоже. Ему явно присущ националистический дискурс, во многом наследующий традициям дворянского национализма первой четверти XIX в. Для него естественна именно националистическая, а не космополитическая картина мира: «Народы любят соотечественников – это понятно, но что такое любовь, которая обнимает все, что перестало быть обезьяной, от эскимоса и готтентота до далай-ламы и папы, – я не могу в толк взять… что-то слишком широко»[717]. И в этой картине мира Герцена, в сущности, интересует только одно – Россия и русские. Нигде не найти у него хоть каплю русофобии.

Александр Иванович последовательно отделяет свою ненависть к «чудовищному петербургскому правительству» от любви к русскому народу. «Я страшно люблю Россию и русских», – повторяет он постоянно в своих сочинениях и письмах. Он верит в великую всемирную миссию своей страны и своего народа, «народа будущего»: «Судьба России колоссальна… Я вижу это помазание на нашем челе». Но при этом у него нет мазохистских деклараций о том, что русские должны отречься от себя ради этого великого будущего.

Живя в эмиграции, Герцен постоянно подчеркивает свою русскость и свою чуждость Европе: «…я физиологически принадлежу другому миру»[718], – говорит он в письме Моисею Гессу. Наконец, что важнее сорока тысяч теорий, он не желает, чтобы его дети стали иностранцами, постоянно напоминая им об их национальных корнях: «…доволен я и тем, – пишет он дочери о ее отношениях с европейцами, – что ты наконец поняла, <…> что все эти хорошие люди чужие. <…> Итак, друг мой, оставайся в душе русской девушкой и храни в себе это чувство родства и сочувствия к нашей форме»[719]. Он надеется, что после его смерти они вернутся на Родину. Да, дети не выполнили завет отца (хотя и русскости тоже не утратили), но внук Александра Ивановича – Петр Александрович (1871–1947) переехал в Россию и стал одним из основоположников клинической онкологии в СССР.

Характерно, что, воюя с самодержавием, Герцен всячески стремится подчеркнуть его нерусскую или даже антирусскую природу, оно для него – «татарско-немецкое». Постоянная мишень для его критических стрел – немецкое окружение Романовых.

Да, Герцен – социалист, но его социализм был именно русским, цель которого – благо русских, а не какой-нибудь «Интернационал». В этом смысле Герцена вполне можно назвать русским левым националистом. Сходного образа мыслей держались и другие отцы-основатели «русского социализма» – М.А. Бакунин и Н.П. Огарев.

У собственно народников – от П.Л. Лаврова до В.Г. Короленко – этот националистический концепт либо отсутствовал, либо был очень сильно приглушен, они позиционировали себя как движение, отстаивавшее интересы социальных низов. Но – воленс-ноленс – получалось, что народники отстаивали интересы русских социальных низов, каковые составляли большинство населения империи, а конкретнее – русского крестьянства.