национальной гордости великороссов».
Из крупных фигур вплотную приблизился к русофобии как дискурсу разве только Горький, но и он не выдерживал его до конца и, скажем, в декабре 1917 г. мотивировал свое неприятие деятельности большевиков именно ее антирусским характером:
«Да, я мучительно и тревожно люблю Россию, люблю русский народ.
Мы, русские, народ, еще не работавший свободно, не успевший развить все свои силы, все способности, и, когда я думаю, что революция даст нам возможность свободной работы, всестороннего творчества, – мое сердце наполняется великой надеждой и радостью даже в эти проклятые дни, залитые кровью и вином.
Отсюда начинается линия моего решительного и непримиримого расхождения с безумной деятельностью народных комиссаров.
Я считаю идейный максимализм очень полезным для расхлябанной русской души, – он должен воспитать в ней великие и смелые запросы, вызвать давно необходимую дееспособность, активизм, развить в этой вялой душе инициативу и вообще – оформить и оживить ее.
Но практический максимализм анархо-коммунистов и фантазеров из Смольного – пагубен для России, и прежде всего – для русского рабочего класса.
Народные комиссары относятся к России как к материалу для опыта, русский народ для них – та лошадь, которой ученые-бактериологи прививают тиф для того, чтоб лошадь выработала в своей крови противотифозную сыворотку. Вот именно такой жестокий и заранее обреченный на неудачу опыт производят комиссары над русским народом, не думая о том, что измученная, полуголодная лошадка может издохнуть.
Реформаторам из Смольного нет дела до России, они хладнокровно обрекают ее в жертву своей грезе о всемирной или европейской революции»[730].
Да, позднее Горький пойдет с большевиками на капитулянтскую мировую (хотя композитор Г.В. Свиридов вспоминал, что после приезда писателя в СССР русской творческой интеллигенции стало жить несколько легче), но в приведенной выше цитате прекрасно сформулировано принципиальное противоречие между теми русскими интеллигентами, которые поддержали Октябрьскую революцию, видя в ней русскую национальную революцию, несущую для русского народа «возможность свободной работы, всестороннего творчества»[731], и «фантазерами из Смольного», которым «нет дела до России» и которые грезят о «всемирной революции».
Такие выдающиеся представители русской культуры, как А. Белый, А. Блок, С. Есенин, Р. Иванов-Разумник, Н. Клюев, Н. Кондратьев, А. Чаянов и др., в своей поддержке Октября исходили из левонароднических, а отнюдь не большевистских воззрений. Но практически все они очень скоро оказались с коммунистическим режимом в конфликте, который для многих из них закончился гибелью. В 1931 г. партийный критик О.М. Бескин, директивно и издевательски обвиняя так называемых крестьянских поэтов (Клюева, С. Клычкова, П. Орешина) в таких страшных преступлениях, как «славянофильство», «русопятство», «погружение в глубины “народного духа” и красоты “национального фольклора», а главное, в именовании СССР – «Советской Русью», предельно откровенно обнажил суть этого конфликта, как бы подтверждая горьковский диагноз 1917 г.: «великодержавнику Клычкову никогда не понять, не дойти до того, что Октябрьская революция – не русская революция»[732].
Подлинная русофобия впервые стала влиятельным дискурсом в России только после Октября 1917-го. Более того, она надолго стала господствующим, официозным дискурсом. И именно потому, что большевистская революция была – не по причинам, не по действующим социальным силам, а идеологически — «не русской революцией».
И дело тут не в марксизме как таковом (у меньшевиков, особенно у Плеханова, мы особого национал-нигилизма не наблюдаем) и не только в инородческом засилье в большевистском руководстве (как уже упоминалось выше, среди эсеровского руководства инородцев было тоже достаточно), наконец, даже не только в фанатическом интернационализме ВКП(б). Все вышеперечисленное сумело так мощно активироваться исключительно благодаря захвату большевиками власти, которая, по ленинскому определению, «валялась на улице».
Лишь опираясь на рычаги государственного воздействия – от контроля за продовольствием и образованием до массовых расстрелов, – представители маргинальной политической секты сумели сделать свое мировоззрение признаваемым, а главное, выгодным, – поэтому его бросились пропагандировать как те, кто раньше держал свое экзистенциальное русоненавистничество при себе, так и просто беспринципные рыцари карьеры, которых всегда много в любой стране в любую эпоху. Мировоззрение, в котором национальное вообще – а русское в первую очередь – не являлось ценностью, а напротив – тем, что нужно как можно скорее преодолеть.
«Как можно скорее» здесь очень важно, ибо большевистская программа была завязана на немедленную мировую революцию, для которой национальное самосознание самого большого народа России представляло главнейшее препятствие. «Мы руководствуемся не национализмом, но интересами мировой революции» – так формулировал в 1921 г. принципы внешней политики Советской России наркоминдел Г.В. Чичерин[733].
Позднее на этот концепт наслоилась политика привлечения симпатий национальных окраин, основанная на сознательно и планомерно осуществляемой «позитивной дискриминации» русского Центра в их пользу[734]. На окраинах проводилось активное нациостроительство, для русских даже национальный дискурс был запрещен почти абсолютно[735].
В результате, говоря словами отнюдь не русского националиста, а современного объективного немецкого исследователя, лидеры большевизма – прежде всего Ленин и Бухарин – сформулировали официальную государственную доктрину, согласно которой «русский народ должен расплачиваться за свои прежние привилегии и шовинизм»; «русские зачислялись теперь в разряд угнетающей нации, несмотря на то что до 1917 г. русские крестьяне едва ли в большей мере чувствовали свое родство с правящей элитой, чем сельские жители в нерусских регионах России»; «русская нация <…> предстала в отталкивающем облике некоего союза угнетателей»[736].
То есть марксистами-большевиками были забыты всякие классовые критерии – русских дискриминировали именно как русских, это в равной степени касалось и интеллигенции, и крестьянства (а по большому счету и рабочего класса). Таким образом, большевики радикально разорвали с народнической традицией. М.М. Пришвин записал в дневнике 1920 г. характерный разговор с Л.Б. Каменевым: «…говорил ему о [большевистском] “свинстве”, а он в каких-то забытых мной выражениях вывел так, что они-то (властители) не хотят свинства и вовсе они не свиньи, а материал свинский (русский народ), что с этим народом ничего не поделаешь». Очевидно, этот разговор произвел сильное впечатление на писателя, ибо он вернулся к нему в дневнике в следующем году, увидев в тезисе своего собеседника отрицание всего прежнего интеллигентского дискурса о «народе»: «Каменев мне сказал, что декреты хороши, а народ плох. Раньше мы говорили, что хорош народ, дурно правительство, теперь хорошо правительство, дурен народ»[737].
Поэтому история СССР как минимум до 1941 г. – это в том числе и история борьбы коммунистического режима с русским большинством страны, которое, в свою очередь, этот режим своим не считало[738].
В программной работе вождя партии и председателя правительства о русских – без всяких попыток их социальной дифференциации – говорилось как о «так называемой “великой” нации (хотя великой только своими насилиями, великой только так, как велик держиморда)»[739]. Главный теоретик партии Н.И. Бухарин вплоть до 1936 г. печатно пропагандировал концепцию «русские – “нация обломовых”» и бдительно боролся с любыми проявлениями «великорусского шовинизма» (в том числе и в поэзии Есенина – см. статью 1924 г. «Злые заметки»). Наркомпрос А.В. Луначарский задачу советского образования видел в том, чтобы русские, «если у них есть предубеждение в пользу русского народа, русского языка или русского села <…> должны осознать, что это чувство – самое неразумное предубеждение»[740]. Замнаркомпрос, практически официальный руководитель советской исторической науки М.Н. Покровский объявлял, что «“русская история” – есть контрреволюционный термин», и доказывал, что «великорусская народность» – фикция буржуазных историков. Целый хор «пролетарских поэтов» – Демьян Бедный, А. Безыменский, Джек Алтаузен, В. Александровский, А. Ясный и проч. (имя им легион…) – на разные лады проклинал само «растреклятое» слово «Русь», «чтоб слова такого не вымолвить ввек» (Безыменский).
В мою задачу не входит подробный анализ большевистской русофобии, ибо тема данной статьи – возможность русской русофобии, а русофобия 1917 – середины 1930-х гг. – нерусская русофобия. И не потому, что ее создатели и исполнители – инородцы (хотя, разумеется, она дала инородческим фобиям и претензиям официальное прикрытие)[741]; те же Бухарин[742], Покровский, Александровский – этнические русаки. А потому что она основана на принципиальном отказе от самого понятия «русскость». Таким образом, ответ на поставленный в заглавии вопрос таков: русская русофобия невозможна, она возможна лишь у нерусских или русских, не желающих быть русскими, – следовательно, тоже нерусских.