Галинка раскраснелась. Стала от этого еще красивее. Жаль все-таки, что не удалось мне с ней поплясать. Я ведь мысленно разучивал движения, какие надо делать во время пляски, и костюм вот надел.
Шли мы обратно сонные и усталые. Впереди Ванюра пиликал на гармони. С востока поднималась светлынь, а потом свекольная заря залила небосклон, и сразу туман затопил все, кроме стрельчатых верхушек молодого пихтарника. Тропка вильнула в сторону и очертя голову кинулась вниз. Мы с Ванюрой повернули на нее и тут потеряли Андрюху с Галинкой. Где-то они отстали и затаились, не откликались нам.
Ванюра зло пнул желтым американским ботинком хрусткий свинарь, растоптал веселое семейство лисичек. И вдруг заорал:
Русы косы, русы косы,
Русы косы вьются вниз.
Эх, за эти косы русы
Мы с товарищем дрались.
Это, конечно, для Андрюхи. А может, так, из озорства?
Мне было грустно. Может быть, оттого, что уезжал Андрюха, или потому, что я не такой удачливый и смелый, как он. На меня не обратила внимания красивая, веселая Галинка.
Около самой нашей деревни я совсем успокоился. От бессонной ночи мне было как-то дремотно и хорошо. Я спустился к мглистому ключику, в котором бесшумно кипела ледяная струя, приложился губами к щемящей скулы воде, напился, и стало мне бодрее.
Вдруг сверху раздался осторожный хруст. Я поднял взгляд и обмер. На меня смотрел большеголовый, мягкогубый лосенок. В глазах его отражалась эта же мглистость ключа. Я тихо встал и, стараясь не помешать ему, попятился на пригорок. Пусть, пусть пьет зверюха.
Ванюра, присевший на пригорке, тоже заметил лосенка. Вложил два пальца в широкогубый рот. Раздался разбойный посвист. Лосенок в одно мгновение исчез в лесной густерне. Зря его он спугнул. Такой хороший был лосенок.
— Ловкач Андрюха-то, а! — сказал Ванюра и подмигнул.
Но то, что касалось Андрюхи, не вызывало у меня никаких таких подозрений.
— Нет, Андрюха хороший. Ты брось, — сказал я.
— Ты всегда за него! — обиделся Ванюра.
Конечно, за него, ведь мы друзья.
Мне надо было еще поспеть спрятать костюм, чтобы дедушка не заметил, что я наряжался. И вообще, чтоб никто не заметил. Мы стали спускаться по ложбинке в деревню, и в это время я вдруг увидел Галинку. Она стояла на берегу пруда и улыбалась. Ветер подхватывал длинные концы платка, накинутого на плечи, и играл ими за спиной. Андрюха, закатав брюки, лез в пруд и рвал какие-то цветы.
Я обнял Ванюру за плечи.
— Пойдем, а то ведь выспаться надо.
Только бы Ванюра не оглянулся и не увидел Галинку с Андрюхой. А то опять засвистит или что-нибудь скажет, отчего повянет улыбка на Галинкиных губах, а Андрюха заторопится скорее из пруда. Они-то ведь нас не заметили.
6
Ефросинья работала скотницей. По утрам она раньше всех пробегала по деревне. А сегодня вместо нее пошла на скотный двор Агаша. Кончились быстротечные Андрюхины отпускные дни. Надо было с кружкой-ложкой, сменой белья явиться завтра поутру на сборный пункт. Но сегодня Андрюха был еще штатский. Он сидел за столом в одной майке с дырками, словно вырванными зарядом дроби, резал ножом на брусочки репу и по одному бросал их в рот. Кроме того, успевал качать на ноге своих племяшей. Чувствовал Андрюха вину, видя печные трещины, которые напоминали неведомые реки на карте неведомой части света.
Расстанный день всегда бывает самый суетный. Ефросинья завела квашенку, хотела печь оладьи, но вдруг обнаружила, что у Андрюхи нет в мешке шерстяных носков. А время ведь все равно идет к зиме. Плача и ругаясь, она выбросила на пол из распахнутого сундука домотканые сарафаны-пестряки, вышитые крестиком полотенца и внизу, на самом дне, нашла шерстяные носки. Один из них был заколот спицами: недовязан. Ефросинья разрывалась между квашенкой и этим носком.
Заглянувшая будто бы только за решетом Галинка взялась за вязку. Она сидела теперь на скамейке и ловко орудовала спицами. Ефросинья, красная от слез и печного жара, гремела сковородками (на оладьи то и дело выпрыгивали из огня угольки) и ругала Андрюху:
— Костолом лешачий, ничего ведь не сказал! Заглянула в его торбу — батюшки, носков у него нету! Да ведь у тебя еще осенью ноги отстынут.
«Костолом» сидел уже в новой вышитой рубахе, надетой ради Галинки, и посмеивался:
— Да ну, Опрося, не сердись. До зимы еще далеко.
Галинка иногда вскидывала на Андрюху свой горячий взгляд и опять начинала вязать. Не побоялась ни бабьих пересудов, ни Ванюриных насмешек — пришла к Андрюхе и сама взялась довязывать носок. Как пряжа в убывающем клубке, подходила к концу их встреча. И оба они становились тихими и печальными. Вдруг Андрюха вскакивал и кричал Ефросинье, чтоб скорее метала на стол оладьи. Вот-вот гости прибудут.
С гармонью, сияющей лаком, пришел Ванюра и, насупив брови, начал наигрывать «Прохожую». Заглянул смущенный Сан. Опять надо было везти на склад зерно, а сегодня ехать стало некому: должны же проводить ребята Андрюху. Ведь отъезд не отложишь. Сан скреб затылок под фуражкой и качал головой: тяжелая житуха.
Андрюха разлил мутную поллитровку с Агашиным самогоном. И даже мне досталось этой противной, пахнущей дымом жидкости. И вот мы, как большие мужики, сидели на главных местах за столом и петушиными голосами пели лихие песни. И я подтягивал Ванюре, не зная слов. И никто не гнал нас из-за стола, хоть мы и были еще мальчишками. Все считали нас взрослыми.
Опершись на сковородник, с печалью смотрела Ефросинья, еще быстрее мелькали спицы в Галинкиных руках. На ее большеглазом лице появились две морщинки. Что-то раньше я их не замечал.
От выпивки окружающее мне вдруг показалось нестерпимо отчетливым и печальным до слез. Я сбежал с крылечка и лег на траву топтун. Надо мной на ветру с понятной грустью качала рдяными ветвями рябина, плыли куда-то далеко бездомные облака. Их бездомность тоже была понятной мне. Я оставался один, без лучшего своего друга. Андрюха уедет, и я окажусь вовсе как перст. От этого мне хотелось плакать.
Меня позвала Галинка. Все — и дедушка, и Ефросинья, и ее ребятня — сидели на лавках. Андрюха по какому-то старому правилу кланялся всем взрослым в ноги:
— Простите, коли что. Прости, крестна. Прости, Ванюра, коли что.
Откуда он научился этому? Все сидящие на проводинах были серьезны и торжественны. Видно, так и полагалось уезжать, чтоб люди думали о тебе только хорошее, когда здесь тебя не станет. Вышли за ограду, Андрюха вспомнил:
— Прости, Ефросинья, печь-то так и не сбили тебе. А я ведь за этим приезжал.
Ефросинья заплакала:
— Да что ты, что ты, Андрюшенька, не казни себя! Будет печь. Мне Фаддей Авдеич собьет.
Андрюха растроганно обнял сестру, дедушку:
— Ну, Фаддей Авдеич, за отца ты у меня был. Береги себя до победы.
Дедушка построжал лицом.
— Иди, Андрей Кириллович, со спокойной и уверенной душой. Мы тут станем друг друга подпирать. Помни: все мы за вашими плечами, под вашей защитой.
Андрюха тиснул меня:
— Эх, Пашка, Пашка, смотри в обиду не давайся и других не давай.
Наверное, он просил меня Галинку не давать в обиду. Что он, навсегда, что ли, уходит?! А вдруг навсегда? Мне еще не понятно было до конца это слово «навсегда», но вдруг повеяло опять такой тревогой, сжалось что-то в груди. Я отвернулся. Только теперь я понял, что Андрюха может не вернуться. Захотелось сделать для него что-то хорошее. Самой ценной вещью у меня был ножик с наборной из пуговиц и плексигласа ручкой. Я сбегал за ним и незаметно сунул Андрюхе.
Андрюха как-то совсем по-взрослому взъерошил мои волосы.
— Не надо, Паша, не надо. Мне дадут винтовку или автомат, а может, пушку. А о тебе я завтра с Горшковым поговорю. Хотел он на сборный пункт прийти попрощаться. Как-никак я у него лучший токарь был. Ты зайди к нему. Зайди.
За околицу высыпало почти все наше Коробово. Со всеми Андрюха или поцеловался, или обнялся. Так они все и остались, когда мы двинулись дальше. Андрюха с Галинкой брели, взявшись за руки, а мы с Ванюрой ехали в тарантасе, везли котомку. Ванюра играл на гармони, а я как умел правил лошадью. Если будет надо, мы так поедем до самой станции. Пока не посадим Андрюху в поезд, не вернемся.
Как ни отставали Андрюха с Галинкой, а все-таки добрались мы до упиральской сосны. Отсюда еще раз посмотрел Андрюха на сады своей деревни. Не хотелось ему покидать родную сторону и с Галинкой расставаться не хотелось. Еще бы хоть денек.
— Ну, вот и все, — сказал он дрогнувшим голосом и, вздохнув, пожал Галинкину руку. Сильно пожал. — Это я на память так крепко жму. Чтоб запомнила ты меня навсегда.
— Я тебя, Андрюша, и так всегда стану помнить. Все, все время стану помнить.
Тогда Андрюха пожал ей руку легко и посмотрел на Галинку долгим взглядом. Надо было, наверное, отъехать нам с Ванюрой, а мы что-то замешкались. Это уж я потом понял, что надо было отъехать на тарантасе.
Андрюха топтался на месте и все держал Галинкину руку в своей и не знал, видимо, как прощаться с девчонкой на глазах у людей.
Галинка вдруг обвила Андрюхину шею и впилась ему в губы. Потом отстранилась и, продолжая неотрывным взглядом смотреть, попятилась, шепча:
— Приходи живой, Андрюша. Слышишь?
Потом бросилась бежать вниз по головокружительному склону. Вот уже на дне пади только один голубой клинышек. Это Галинка машет платком.
— До свидания-а-а! — крикнула она, и эхо помножило эти прощальные слова, словно все деревни, все увалы кричали Андрюхе.
Он снова вздохнул, помахал не видной уже Галинке, и мы поехали, усевшись втроем в тарантас. Ванюра опять пиликал на гармони и, словно просыпаясь, выкрикивал очередную частушку, а я сидел на козлах и молча правил лошадью. И Андрюха был сам по себе.
Вот и маленькое селышко Липово. Здесь нас стал догонять расхлябанный грузовик, доверху наполненный мешками с зерном. На мешках густо сидели люди. Уже издали было слышно, что измученный мотор гудит из последних сил, как бьющаяся в паучьих тенетах муха.