Русская печь — страница 21 из 29

— Ну, досытечка, бабы, и наговорились и наревелись, только, поди, поели плохо? — спросила Ефросинья, убирая со стола.

Но едой все довольны.

После обеда уже меньше веселых разговоров, да и работа ответственнее, тоньше. Дедушка начинает выкладывать из досок и поленьев кружало — то самое место, ту пустоту, которая станет потом сводом печи. Что-то у него не выходит, он нервничает, ругается:

— Фу, сулема, не лезет!

— Да ты не торопись, кум, не торопись, — подбадривают его бабы, от нечего делать оттирая с рук сохнущую глину.

Я с жалостью смотрю на худую дедову спину, его расстроенное лицо. Сам бы сунулся, подсказал, как надо крепить это самое кружало, да не знаю. И женщины не знают.

Вдруг лицо у дедушки просветляется.

— Эх, оказия, да ведь тут подпорку надо сделать! — говорит он и берется за топор.

Три взмаха — и подпорка готова. Работа идет веселее.

Кружало обмазывают.

Теперь опять смачно ухают по вязкой глине чекмари. Лица у всех в земляных веснушках, руки по локоть коричневые, как в перчатках. Была бы печь, а грязь отмоется. Да глина — не грязь. Мыла в деревне нет, так бабы ухитряются вместо него стирать белье жирной речной глиной.

Она, говорят, отстирывает.

Вот и помощь поспела. Заглянул Митрий Арап.

— Ну, самоделки, — спросил он ласково, — сочинили печь? Поди, уж шаньги пекчи поставили?

— Подмоги-ко, подмоги, Митрей, — откликнулись разом Агаша и Ефросинья, а Вера вдруг стала неестественно строгой.

К сумеркам тяжелая слепая громада уже напоминала печь, сулила тепло и добро. Осталось совсем немного доделать. Пока Ефросинья с прицепившейся к подолу юбки плачущей мелюзгой вздувала самовар, я с гордостью ходил около печи. Не печь, а терем, не терем, а целый дворец. И я ведь шлепал чекмарем, возил и носил глину, помогал дедушке делать кружало. Жаль, что печь еще не готова, нет ни чела, ни печурков. Прореза́ть их еще рано.

Теперь эта печь много лет стоять будет. Может, сто. Ну, не сто, так двадцать лет. И то много. За двадцать лет я стану взрослым. Война кончится. Интересно, что будет через двадцать лет?

Ефросинья зажгла коптилку.

— Ну, свети, милая, весели душу.

И действительно, не только светлее, но и веселее стало в избе.

Кабы знала, не топила

Я в избушке печку,

Кабы знала, не любила:

Легче бы сердечку,—

пропела вдруг Ефросинья, и все вспомнили, какой веселой, озорной была она до войны, никто ее не мог перепеть.

Теперь вот появилась новая такая певунья — Галинка. Лицо Ефросиньи осветилось удивительной улыбкой. Печку сделали — радость у нее. И она еще спела одну частушку:

У меня, у девушки,

Много есть печали,

Но веселая хожу,

Чтоб не замечали.

Всех удивил Митрий. Поставил он к самовару маленький, со стакан величиной, берестяной бурачок.

— Пируйте, самоделки! Мед сегодня качал я, — сказал он броско, решительно, как у нас в деревне умел говорить, пожалуй, только он.

Сразу перед столом возникли две стриженные лесенками головенки. Ефросиньины малыши услышали сказочно манящее слово «мед». И только Колька исподлобья следил от печи, сунув в рот палец.

— Ой, дядюшка Митрей, тетка Дареша-то тебе-е! — пропела Ефросинья.

Вера из-под полуопущенных ресниц наблюдала за Арапом. Что он скажет? Тот вскочил, словно задетый каленым.

— Ну, это ты, Опросинь, брось! Надо умное слушать, а что старуха балаболит, дак и корове моей надоело.

После Араповых слов стало как-то неловко. Если ничего не сказать, обидеть и так забитую тетку Дарью. Видно, Вера хотела спасти положение.

— Дареному коню в зубы не глядят, — беспечно сказала она и, взяв ломтики оставшегося от обеда хлеба, намазала их медом. Дала малышам и Кольке.

Потом подумала и протянула мне, но я руку ее отвел:

— Что я, маленький?

Это почему-то всех рассмешило, и как-то уж слишком весело начали хохотать надо мной и Агаша, и Ефросинья, и Вера, и Арап.

— Ты что это, Вер, парень уж на вечерках пляшет, а ты… — повизгивала Агаша.

Я полыхал ненавистью и злостью. Ух! А им хоть бы хны.

— Да ешь, ешь, Паша, парнечек ведь ты еще, — сказала Ефросинья.

И я мигом проглотил хлеб с медом.

Дедушка велел мне отнести в ограду чекмари, палки, оставшиеся от кружала. Назавтра еще предстояла работа.

Я бросил весь этот березовый инструмент под крыльцо и вышел на улицу. Пусть там без меня пьют чай с мятой и толкуют о разном.

— Ой, ой, чай горячушшой! Кишки лопнут ведь, Опросинь, и ноги обварю! Как почту-то носить стану? — дурашливо кричала Вера.

На улице мозгло. Подул студеный ветер, а мне вроде не холодно. Я стоял на темной деревенской улице и чувствовал, какая тяжелая тугая сила влилась в мои руки.

Тут я вдруг понял, как это много — уметь мастерить, хорошо знать ремесло. Дедушка — гармонный мастер, и к нему идут люди за полтора десятка верст, дедушка — печник, и Ефросинья не знает, как его накормить, куда усадить. Когда приеду домой, обязательно поступлю на завод, стану токарем. И таким, чтоб меня так же уважали.

Я завидовал ребятам, которые чеботарят в сапожной мастерской. У них заработок каждый день чуть не двести рублей да еще рабочая карточка. А теперь я понял другое. Рукодельным человеком быть хорошо, потому что тебя все слушаются и относятся с почтением: ты человек особенный. Но дедушка считал, что самый уважаемый человек — образованный.

Мама наслушалась от подружек по фабрике: у той сын уже на заводе, карточку рабочую получает, у другой дочь моих лет, а тоже работает — и сказала мне, чтоб я об этом подумал. Ух, как дедушка на нее рассердился!

Он ходил по комнате в деревенском черненом тулупе, накинутом на плечи, злой, кудлатый, и сердито говорил:

— Сбить с учения легче всего! Потом великих трудов это будет стоить. Вовремя учиться надо, пока память чиста, как бумажный лист. Пусть в школу ходит.

Мама виновато молчала.

— А что Аркаша скажет, когда с войны придет?

Тут мама сдалась: папа говорил, чтоб я при любых трудностях учился.

— Я ведь так, — оправдывалась мама. — Мне Павлика жалко, голодно ему.

— Перебьемся. Пусть в школу ходит, — с твердой решительностью настаивал дедушка.

А как я в школу ходил? Как учился? Дедушка этого не знал. Он мне верил, а я ведь обманывал его. Меня все время это мучило. Вернувшись из деревни поздней осенью, я решился поступить в вечернюю школу. Я не мог не учиться. Это было невозможно: не знаю, что бы с дедушкой тогда стало. Я должен был до его приезда устроиться в школу, иначе он бы мне не простил обмана. Тем более, что я был уже учеником токаря на танковом заводе.

И вот я появился в вечерней школе.

Директорша сказала, что раз нет у меня документов об окончании шести классов, устроят мне экзамены по основным предметам — русскому языку, математике. Ей, наверное, приходилось нередко сталкиваться с «беспашпортными». Много ведь было в нашем городе эвакуированных, которые приехали вообще без ничего. И наш завод был эвакуированный.

С неделю я ходил к соседу-восьмикласснику, который с пренебрежением и легкостью разделал алгебру и геометрию так, что мне стало жалко эти, оказывается, совсем простые науки. Потом я сам взялся за них. И странное дело, ненавистная геометрия вдруг стала мне нравиться своей четкой логичностью. Теоремы уже были не запутанной долбежкой, а стройными и отточенными. Особенно мне нравились последние слова теорем: «Итак, значит АВ больше ВС. Что и требовалось доказать!» Они были как заключающий схватку укол шпаги д’Артаньяна.

Я шел на экзамены с легкой душой и уверенностью. Но когда в класс, где я ждал экзаменатора, пролез, придерживая на плечах пальто, мой ненавистный математик, показалось, что я все забыл, что я ничего не знаю, что меня предали, заманив в ловушку. Не повезет так не повезет. Первое мое желание было — удрать из класса.

— A-а, это вы, сударь? — сказал зловеще математик. — А я ведь вас в седьмой не переводил. Я вас оставил на переэкзаменовку, но вы изволили не явиться. А теперь вот вынырнули.

Вообще он был вредина. Он упивался своей вежливостью, тем, что я был в его руках. Я растерянно бормотал что-то о папе, который пропал без вести, про деревню, куда я ездил.

— Ну что ж, попробуем прозондировать ваши знания, — сказал математик и, нацепив на нос пенсне со старомодным шнурком, надменно посмотрел на меня.

А я в это время вдруг вспомнил математика плачущим там, на рынке, и его вид перестал пугать меня. Никакой он не свирепый, просто он притворяется, решил я. И, кроме того, ведь я не жалкий шестиклашка, а почти токарь теперь. Да я и учил. Я же знаю, я знаю, бодрил я себя.

Математик положил передо мной билет с двумя вопросами, а сам отошел к замутненному дождем окну. Он был, конечно, уверен, что я прилетел сдавать экзамен с кондачка, что я ничего не знаю. Теперь он со злорадством ссадит меня в шестой. Но я покажу ему. Я докажу, что я не дурак.

Математик еще не успел насмотреться на мокрый двор, как я вышел к доске.

Что отражалось на его лице, когда я доказывал теорему, не знаю. Мне было не до этого. Стуча в доску мелом, я с жаром убеждал его, что угол АВС равен углу АСВ. В конце концов математик согласился со мной. Еще бы! Я так торжественно произнес: что и требовалось доказать!

— Что ж, сударь, прилично, — сказал он и начал задавать вопросы.

Я отвечал. Я знал. Я это хорошо знал. Жаль только, что по алгебре я под конец запутался в примере. Но только под конец.

Математик ткнул белым пальцем в уравнение:

— Тут описка. От нее и проистекает неверный результат, — встал, поправил пальто и сказал, чтоб я приходил в седьмой.

То, что я победил математика, наполнило меня необыкновенной радостью. Из школы я бежал, прыгая через самые широкие лужи. Русского языка я не боялся. Одни победы ждали меня. Я был сильнее математических закавык и каверз.