Русская печь — страница 24 из 29

Около Коробова я упал и не мог встать, потому что у меня закоченели и потеряли гибкость и руки и ноги. Галинка обняла меня и так довела до Ефросиньиной избы. Ефросинья сразу все поняла. Она выгребла из недавно топленной печи золу, постелила на под солому и велела мне лезть туда, закрыла заслонкой. Пропарившись в печи до шестого пота, я еле выбрался на волю.

На лежанке я провалился в беспамятство. Ночью чем-то поила меня Ефросинья, о чем-то расспрашивал дедушка, я отвечал, но не помню что. Меня так разожгло, что казалось, я сгорю заживо. Зато через день я уже был здоров. Всю простуду выжгла из меня сбитая дедушкой печь.

Андрюха написал потом, уже с передовой, что эта встреча была у него самой радостной в жизни. А гостинчики, переданные нами, напомнили родное Коробово, о котором он теперь вспоминает все время.

10

Уполномоченная из района товарищ Сокол не давала Сану передыху. Она щелкала застежкой полевой командирской сумки и требовала, чтобы наш председатель отправлял не шесть, а десять подвод с зерном.

— Дак ведь не успеем убрать, — теряясь перед этой уверенной, с непререкаемым голосом женщиной, пробовал разжалобить ее Сан. — Опосля бы везти, как выжнем.

— Фронт не ждет. Ты знаешь, какие на фронте дела? Все надо успеть, Александр Иванович. И выжать и вывезти.

Сан знал.

Товарищ Сокол, шурша дождевиком, напрямик шагала в следующий колхоз, деревню Баранники, которая виднелась за нашей поскотиной.

— Я ведь не супротив иду, — обиженно говорил Сан. — Ведь каждый погожий день для уборки выгадываешь. Уберем, не западет, дак увезти легче, — но отправлял на следующий день, как и требовала Сокол, десять подвод. Работала в тот день одна косилка. Ванюрина или моя.

Однажды в поле у всех на виду Галинка подошла к товарищу Сокол. Лицо у нее было решительное, серьезное. Начала:

— Не думайте, Анна Ивановна, что мы уже такие…

— Какие «такие»? — Сокол вся напряглась. Решительные брови недобро взлетели.

— Мы, Анна Ивановна, — сказала Галинка, — комсомольцы колхоза «Ясное утро», решили отправить для фронта целый обоз. Так вот, чтоб вы знали…

Сокол удивленно посмотрела на Галинку, будто впервые увидела ее.

— А ты понимаешь, что это такое — комсомольский обоз? Отборное должно быть зерно. Смотри, это дело нелегкое, ответственное, — сказала она предостерегающе.

— Зерно уберем, сами просушим, на всех лошадях выедем, — сказала Галинка. Она, конечно, все понимала.

Галинка с этого часа ни нам, ни себе не давала покоя: ни свет ни заря будила нас, поторапливала бойчее Сана.

— Ты что, Галь, подрядилась? — ворчал Ванюра.

— Вместе ведь сговорились обоз отправлять, — отвечала Галинка. — Ты что, забыл?

Ванюра ворчал, но шел вместе со всеми жать в поле, молотить на ток. Уже в темноте возили мы мешки с влажным после молотьбы зерном к овинам. Но много ли его в двух овинах высушишь?! Какими нужными, просто незаменимыми оказались тогда русские печи! Я не знаю, что бы делал в ту осень Сан и многие другие вятские председатели и бригадиры, как бы вышла из затруднительного положения Галинка, если б не печи.

Галинка всю деревню обежит не раз, попросит истопить печь, накажет хозяйкам или дряхлым старухам, которые в поле уже идти не могут, освободить для хлеба лежанки. Опять зерно сушить надо.

И вот мы развозим вечером по темным избам зерно. Хозяева подхватывают неуклюжие мешки, помогают их затащить по тесным лесенкам и запрокинуть на печь. Печи протоплены. Ласкают руки сухим теплом. Хлеб на просушку все принимают с радостью, хотя и знают, что наутро он будет увезен. Когда сушится зерно на лежанке, вся изба наполняется милым хлебным духом, чувствуется зажиток. Хлеб и печь неразделимы. Без печи не будет хлеба, а без хлеба теряет она одно из самых важных своих назначений. А может, и не думали так люди. Раз хлеб надо к сдаче готовить, значит, надо. Чего тут рассуждать?

Когда в последний вечер перед обозом развезли все зерно по домам на просушку, зашла к Ефросинье Галинка. Товарищ Сокол принесла ей в своей знаменитой сумке два куска красного ситца. Показала мне их Галинка с гордостью и неожиданно спросила:

— А ты умеешь по-печатному писать?

— Вроде умею. А что?

— Ну-ка, напиши красиво-красиво: «Комсомольский обоз», «Хлеб — фронту!»

Я написал на клочке бумаги, старался изо всех сил. Видимо, это было лучше, чем писала сама Галинка или кто-нибудь другой из нашего Коробова, поэтому над красными полотнищами трудился я. Галинка сидела рядом. Это и смущало меня и радовало. Я все время боялся от волнения пропустить букву или написать лишнюю. Лучше бы Галинка отошла к дедушке или Ефросинье, но она не отходила. Ефросинья не пожалела остатков керосина, зажгла лампу. Теперь надо мной и рядом со мной посвистывала сопливыми носами Ефросиньина ребятня. Всем им было страх как интересно следить за движением моей руки, появлением букв.

Кисточкой служила нам лучинка с намотанной на конце куделей. Это дедушка надоумил нас так сделать. Я писал, и мне казалось, что я не в Коробове, а где-нибудь в оккупированном фашистами городе. И вот мы с Галинкой подпольщики, печатаем листовки. Даже страшновато немного. Вдруг за черным окном раздастся: тра-та-та-та. Немецкая облава! Что делать?

Но вся такая воображаемая картина пропадала, как только на полотно шлепалась меловая капля. Ефросиньины ребятишки тяжело вздыхали. А Галинка утешала меня:

— Ничего, сотрем. Ты спокойнее.

Опять я много взял белил. Теперь эти кляксы надо соскребать ножом. Расфантазировался, дуралей!

В конце концов лозунги были готовы, и мы для просушки растянули их вдоль лавок. В это время все в избе уже спали, и я осмелился спросить Галинку севшим от волнения голосом:

— А ты меня… А я поеду? Меня возьмете?

Я думал, что если комсомольский обоз, то одни комсомольцы и должны ехать.

— Ну как же, конечно, возьмем, — сказала Галинка. В ее глазах отразилось удивление: как, мол, тебя не брать, если ты и овес жал, и зерно по печам развозил, и лозунги пишешь.

Мне стало так радостно, что я чуть не запел.

Спать мне не хотелось. Ночью я лежал на полатях, запустив руку в тяжелую теплую рожь, пропускал зерно между пальцев и беспокоился, просохнет ли. Для большого обоза надо много зерна. Вдруг его не хватит?!

Утром, когда за окном еще было серо, раздался стук в раму. Галинка! Страшно хотелось спать и вообще невозможным казалось встать, а Галинка все постукивала в раму, пока я не подбежал к окну.

— Паша, Паша, выходи! — звала она.

— Сейчас! — ответил я и стал обуваться.

Лозунгов на лавках уже не было. Значит, Галинка еще раньше взяла их.

Я сунул ноги в галоши и выскочил на волю. Галинка была уже далеко, около Ванюриной избы. Студено, серо, зевается беспрестанно. Ноги не расходились и подвихиваются. Стылый воздух рвется в грудь. Я кутаюсь в телогрейку и бегу к конному двору. Под моими галошами, надетыми прямо на шерстяные носки, сочнем хрупает белый ледок. Он везде: на лужах, в коровьих следах, в колее. Иней облепил все ветки, выседил траву. И пруд наш льдом затянуло, будто застеклило. Рано нынче нагрянули утренники. Одно хорошо — сухая будет погода. Но все равно обратно бы в избу теперь да на полати.

А Галинке вроде совсем не холодно. Она, разгоряченная, подвижная, вовсю распоряжается нами, успевает выводить из конюшни лошадей. Запрягла для меня мерина Цыгана с прилаженным над телегой плакатом: «Хлеб — фронту!» Вот мне какая честь! Я смотрю на эти необыкновенно красиво написанные слова, и меня распирает гордость. Я писал! Но никто не восхищается моим мастерством. И я смотрю на плакат уже иначе, строже: и буквы мне кажутся не такими красивыми, а восклицательный знак коротковат получился, и следы от клякс на солнце заметны! Жаль, что нельзя ничего переделать. Недосуг.

Наверное, раньше так работали в шахтах. На четвереньках, в три погибели, нагребали мы в мешки зерно на печах. Тут уже не один пот с меня сошел. Зерно теперь было душистое, вкусное. Отлично просушила его печь. Хозяйки не раз вставали ночью, ворошили его, чтоб лучше просохло. Я знал, так делала Ефросинья. Какие заманчивые картины вызывал его вид и запах. Размели его и пеки из муки что хочешь: хлеб, оладьи, ватрушки, пироги. Даже слюнки потекли.

Мы сгребали с лежанок все до зернышка, под веник. Печь после этого становилась пустой и унылой. Большеглазые от недоедания ребятишки с тоской смотрели, как мы выносим мешки. Под их взглядами тяжелела и становилась неуклюжей ноша.

Было бы у них на печи столько хлеба, вовсе не страшной представлялась бы будущая зима. А теперь она пугает. Но что сделаешь? Вот закончится отправка зерна для государства, и, может быть, даст Сан хлебушка по трудодням.

Обычно ехать было скучновато. Выедешь за околицу и, когда начинает свою привычную работу солнце, подремываешь. Лежишь и дремлешь под скупым осенним теплом.

В полях уже грусть. Скоро станет вовсе тоскливо. Но пока вроде тепло. Иней исчез, и паутина на стерне сверкает драгоценными бусами. Если бы навсегда они затвердели, я бы набрал целые пригоршни таких росяных ниток и подарил Галинке. Пусть носит.

С прясел кричат что-то недоброжелательное отяжелевшие за лето вороны. Дорога течет под колеса, кажется нескончаемой.

А в тот день поездка получилась необычной. Да и сами мы казались себе не такими, какими были, а значительнее и взрослее.

Тарахтит телега. На пригорке я поднялся на ноги, оглянулся. Ух ты, сколько нас! Наши коробовские, дымовские, целых восемнадцать подвод! Молодцы дедушка и Митрий Арап! Вон сколько телег привели в дело. А мои плакаты выглядят ничего, весело краснеют над телегами. Напоминают праздничную демонстрацию.

Во всех придорожных деревнях от изб смотрели на нас из-под руки старухи, шевелили блеклыми губами, читая лозунги. Мальчишки, завидев необычные подводы, срывались с места и наперегонки неслись к полевым воротам, загодя открывали их. Не канючили, как обычно, гостинчика, а замирали по-солдатски, руки по швам, или махали нам. Не кто-нибудь едет — комсомольский обоз везет хлеб для фронта. Они это понимали. Вон рожицы какие радостные и смышленые.