На приемном пункте сторож, припадая на некрашеную деревянную ногу, прошел вдоль возов, потеснил обычных сдатчиков.
— Расступись, расступись. Организованный комсомольский обоз! — покрикивал он, ведя за узду Галинкину лошадь.
Не знаю, как других, а меня в жар бросило от всеобщего внимания, от нашей необыкновенности.
У амбара ловко вскочила на мою телегу товарищ Сокол.
— Митинг считаю открытым!
Она была в том же дождевике, с той же командирской сумкой в руке, но без шапки. Я с изумлением увидел, что у товарища Сокол совсем девчоночья толстая коса. Оказывается, она очень молодая.
Уполномоченная рубила рукой воздух и говорила о том, что каждое наше зернышко — это пуля по врагу. И чем больше будет таких обозов, тем больше пуль полетит в фашистов, тем ближе станет день победы. Победа зависит от каждого из нас.
Красиво и сильно говорила товарищ Сокол. Даже что-то волной поднималось в груди.
Я весь сжался, меня пот прошиб, когда на телегу поднялась Галинка. Она волновалась, теребила платок и молчала. Вдруг ничего сказать не сумеет или голос сорвется? Стыд! Я схватился за грядку телеги и замер, боясь взглянуть на нее.
Но недаром была Галинка решительной Араповой породы, справилась с собой и заговорила, причем хорошо и просто. Сказала она примерно так. Вот, мол, наши люди из деревень наших воюют, не щадя себя. Очень тяжело им. Пусть они чувствуют, что мы думаем о них, заботимся, любим их. И вот хлеб этот, убранный нашими руками, высушенный в русских печах, — знак этой любви.
Не знаю, сама ли все это она надумала сказать или мой дедушка посоветовал ей такую речь сделать, но хорошо это получилось. Женщины-возницы начали утирать глаза уголками платков. И мне уже казалось, что Галинка не могла иначе сказать. Я подумал, что это она и для Андрюхи говорила, особенно про любовь. А если для него, то определенно сама всю речь эту приготовила. Конечно, сама. И теперь напишет ему об этом на фронт.
Вовсе незнакомые люди говорили о Галинке с похвалой:
— Вон у вас какая отличная девчонка есть! Просто молодец!
А я это всегда знал. Всегда знал, что она такая отличная.
Запомнилась мне еще одна поездка с зерном на станцию. Но эта не была такой приятной.
Тянулись одна за другой шесть наших подвод. Ванюра прихватил с придорожного поля беремя гороху. Видно, и здесь горемыка-председатель вроде нашего Сана. Руки до всего не доходят. Я тоже притащил охапку гороха. Но он почти весь вытек на землю. Стручки пустые. Но нет, вот есть один, зеленый еще, с мягкими горошинами. Ехали и жевали горох, а мерину Цыгану — гороховая солома.
— Эй, иди-ка ко мне! У тя мерин смирный, расскажу кое-чего! — крикнул Ванюра.
Я слез, догнал передний воз, плюхнулся на мешки рядом с ним. Он лежит, сонно глядя из-под фуражки на однообразно вздрагивающую дугу. Губастое лицо с мягким носом вялое. Вдруг в рыжих глазах его выскочила из-за сонной поволоки азартная искра.
— Слышь, чего расскажу-то. — Но еще молчит. Наверное, придумывает.
Ванюра мастак врать. Прошлый раз он всю дорогу заливал, будто Феня сама говорила ему, что Сан ей не нравится, а нравится Ванюра.
— Я бы женился на ней, — рассудительно говорил Ванюра.
— Тебе ведь всего тринадцать, — сказал я.
— Это по документам тринадцать, — согласился Ванюра. — А на самом деле я на четыре года старше. Мне уж семнадцать, можно жениться.
Он, наверное, забыл о том, что мы с ним родились в один час, что вся деревня знает, как нас мыли в одной бане, на одной лавке. Но я не перебивал его выдумной рассказ. У Ванюры интерес ко всяким запретным для нашего возраста вещам. Он рассказывает о том, что Феню он приметил давно. Однажды она купалась в пруду. Он взял да утащил ее одежду и смотрел из березника, как она выскочила на берег.
Эту историю я знаю. Ванюра и тут приврал: Феня нагишом на берег не выходила, а кликнула Галинку. Та принесла одежду. А одевшись, Феня сразу поймала Ванюру, докрасна надрала уши, а под рубаху и в штаны насовала крапивы. Ванюра орал тогда благим матом.
По Ванюриному же рассказу получалось, что после этого-то и сказала Феня, что ей нравится он, а не Сан. Вранье, конечно, чистое. Но мне не хотелось уличать Ванюру. Пусть — дорога короче.
На этот раз Ванюра не торопясь достал кисет с каким-то голубеньким цветочком. Скручивая толстенную, в большой палец, козью ножку, сказал, как бы между прочим:
— Галька ведь мне его вышила.
Меня всего облило жаром. Я это чувствовал, вроде видел даже, как краснею. Галинка Ванюре вышила кисет?! Да нет, вранье это. Безбожное вранье! Но успокоиться я не мог. Все зудела эта мыслишка. А как же Андрюха? А как же Галинка мне говорила, что только об Андрюхе думает? Зачем же она тогда на станцию ходила, если не любит его? Я негодовал от Галинкиного коварства. Наверное, вранье. Ванюра враль. А кисет? Я ничего не мог понять. Я даже пропустил мимо ушей удивительный рассказ Ванюры о том, что в деревне Баранники у одного мужика живет медведь. Так этот медведь совершенно удивительный. Хозяин садится курить, и мишка к кисету, тоже завертывает самокрутку и курит. В другое время я живо себе представил бы, как сидят медведь с мужиком, мужик закинул ногу на ногу и медведь так же лапу на лапу, и дымят.
Теперь понятно, почему Галинка в тот вечер, когда была помочь, стояла одна у прясла. Она Ванюру ждала. Ждала, чтоб передать этот кисет. Сказала же тогда она: «Я давно тут».
Я с ненавистью смотрел на Ванюру, но мне нестерпимо хотелось, чтобы он еще проговорился о Галинке. Тогда бы я точно стал знать. И пусть. Я бы завтра же собрал котомку — и домой, со всеми попрощался бы, а к Арапам бы даже не зашел. Галинка бы стала все спрашивать, почему Паша так быстро уехал. А причина была бы в ней. Но ведь Галинка не сможет догадаться об этом. Я бы оставил ей записку.
— Дак ты знаешь, — брызгая от восторга слюной, рассказывал Ванюра, — мужик ведь медведя-то к чему приучил?
— К чему? — послушно спросил я.
Ванюра от полноты чувств толкнул меня в плечо:
— И в жисть не подумаешь. С ребенком нянчиться приучил. Понимаешь? Сидит медведь около зыбки и качает ее. И даже ведь поет, гад, вот так: «А-а-а». Только у него, конечно, хрипло выходит, вот так: «Ря-ря». А чтоб ребенок не испужался, дак на башку медведю-то платок хозяин подвязал. Умора!
Наконец я представил совсем циркового медведя, который не только с ребенком нянчится, но и дрова с хозяином пилит. Здорово, если есть такой медведь. Взять бы его в город, в школу привести. Он бы с доски стал тряпкой стирать всякую писанину. Постоянный дежурный. А можно приучить звонок подавать.
Но вот опять накатилась волна сомнений. Я ненавидел Ванюру и поспешил уйти от него на свой воз, благо виден переезд через железнодорожную линию. Я думал о том, что надо написать Галинке такое письмо: «Эх ты, а я думал, что ты любишь Андрюху, а ты Ванюре кисет вышила». Или как-нибудь по-другому, но обидно написать.
Пока шла очередь на приемном пункте, мы сидели в сторожке около железной печки, на которой пофыркивал жестяной, засмолевший от копоти чайник. Надо подкрепиться. Ванюра быстренько умял свою еду, проводил в рот крошки и подобрался к ружью, которое висело на стене. Пока тот самый издерганный мужик с деревянной ногой, который несколько дней назад с уважением расчищал нам дорогу, воевал во дворе с возницами, Ванюра снял берданку.
— Хошь, стрелю? — неожиданно предложил он и направил на меня жуткое черное дуло.
— Не балуй-ко, парень! — жмурясь и закрываясь рукой, крикнула ему женщина.
Я не сказал ничего.
Мне сразу представилось, как, убитого, меня привезут в Коробово. Галинка плачет, утирает уголками платка глаза: «Ах, оказывается, только он мне нравился». От этой мысли мне покойнее, тем более что ружье, конечно, незаряженное. Но тут я вспомнил о дедушке. Что с ним-то будет? Мне сразу перестала нравиться игра в смерть. А вдруг ружье заряжено? Даже наверняка заряжено.
— Хошь, стрелю! — опять заорал Ванюра. У него азарт. Настоящее ружье попало ему в руки. Это ведь не часто бывает. Глаза сердитые.
— Стреляй! — сказал я. И опять подумал: «Ванюра-то ведь знает, что ружье незаряженное».
В это время на пороге вырос без кровинки в лице сторож. Он ничего не мог сказать и беззвучно шевелил губами. Потом вдруг выхватил у женщины кнут и разразился матом. Ванюра, ожженный кнутом, с визгом выскочил во двор и грозился, почесывая спину.
— Поговори еще у меня, губастый леший. Я тебя! — орал сторож.
Он подошел к топчану, схватил берданку, отодвинул затвор, на лоскутное одеяло упал патрон с желтой сердцевиной капсюля. Клюнул бы боек по этой сердцевине, и повезли бы меня в деревню уже неживого. У меня неприятный холод прошел по спине.
— А ну отсюдова! — уже на всех возниц закричал озлившийся сторож. — Мало еще похоронок. Говорят вам русским языком: не положено сидеть в служебном помещении. Чтоб ни один прохиндей больше сюда…
Сторож в расстройстве повесил на «служебное помещение» замок. Вообще-то он добрый. К нему в дождь мы заходили посидеть, он слова не говорил: пусть люди обогреются, кипятку выпьют. А теперь вот осерчал.
Ванюра смотрел издали.
— Ишь, хромой, расходился! — ворчал он.
На Ванюру это происшествие, видимо, не произвело впечатления.
— Что я, дурак стрелять? В потолок бы я мог разик пульнуть, — нашел он оправдание. — А в человека почто?
Но я не уверен, что Ванюра не нажал бы по дурости спусковой крючок.
Обратно мы ехали порожняком. Под гору ребристые лошаденки пробовали рысить. Ванюра, накручивая кнутом, гнал свою лошадь и кричал, чтоб я следом за ним сворачивал в лес.
Во всяких делах наш заводила — Ванюра. Он тут знает все. Пока лошади с расслабленными хомутами и подпругами щиплют отаву, мы вышли на край леса. Тут картофельное поле. Выдрали несколько кустов и в приполах рубах чистые, гладкие, словно не лежавшие в земле клубни принесли к костру.
Печется наш поздний обед. Ванюра опять достал кисет, и у меня снова всплыла горечь. Мне уже не хотелось есть. Но Ванюра ловко выкатил кнутовищем черные манящие ядра картофелин. Парнишки, обжигаясь, расхватывают их.