Русская печь — страница 3 из 29

Определенно, очень ждал это письмо. Может, о сыне что сообщали.

Фима снова раскинул карты. Мой ремень с большой прямоугольной пряжкой, на которой сияла начищенная до сверкания звезда, оказался на его брюхе. У меня чуть не полились слезы.

— Отдайте мне ремень. Мы ведь понарошке играли, — сказал я.

— Ха! Чо я, детсад? — сказал Фима. — Ты нюня. Между прочим, чтоб завтра за кепку были два червонца. И соплей мне не надо. А расскажешь Антонычу, кровинку пущу. Не погляжу, что беспашпортный.



Я ушел. Еще два червонца! За такую кепку. Как это так? Ни за что ни про что — и вдруг два червонца. Дурак я! Эх, какой дурак! Ну почему я такой? Все ведь у меня было в жизни спокойно, и вдруг… Нет, не все. Да еще это добавилось. Где я возьму теперь деньги, чтоб расплатиться?

Я пришел домой и долго ломал голову, где достать денег. Может, продать печатку мыла? Правда, мама ее бережет больше хлеба. Но как-нибудь я выкручусь. Скажу, что всю исстирал. Или ходил на реку и утопил. Или в бане сперли. Или… Вот сколько вранья надо из-за этого Фимы.

В конце концов я сунул мыло за пазуху и двинулся на Пупыревку.

На рынке торговали всем: старыми кухонными столами и пайками хлеба, дровами и самосадом, молодым хвощом, который зовут у нас пестами, и только что снятым нательным бельем, железным хламом и водкой. И я продам мыло.

Я встал возле костлявой тетки, которая навешала на руку ленты, кружева и воротнички, вытащил печатку и хотел крикнуть: «Кому мыло?» Вдруг немного поодаль от тетки с воротничками я увидел своего учителя математики и замер. Вот была бы штука, если б я напоролся на него! Как это я его не заметил? Он был в шляпе, надвинутой на самые глаза. Видно, стеснялся: вдруг ученики его увидят. Лицо бледное, припухшее. Старик держал в руках кожаный летный шлем с меховой подбойкой и, встряхивая им, повторял:

— Шлем, шлем. Боевого летчика шлем. Прошу триста рублей, прошу триста рублей. Совершенно новая вещь.

Математик, математик, а торговать он совсем не умел. За такую вещь надо пятьсот рублей просить, а он… Это ему не «а», «в», «с».

Видать, вовсе оголодал, раз продает такой хороший сынов шлем. Наверное, один живет или жена больная. Иначе бы продавать не пошел. Учителя ведь не обычные люди. У них все должно быть примерным, без сучка без задоринки. И они стараются быть такими. А вот этот на базар заявился.

Я не успел уйти подальше от математика, когда мимо меня стремглав пролетел пацан в пилотке. В следующее мгновение учитель уже разводил пустыми руками.

— Эй, эй, верни! Мальчик, верни! Нельзя же так, нельзя же! — кричал он.

Вокруг собралась толпа зевак, но никто за вором не побежал. Все галдели. Посвистывая, шла тетка-милиционер.

Последнее, что я видел, — это трясущуюся в плаче спину учителя. Мне стало не по себе. У меня даже пропала на него злость: математик был вовсе беспомощный. У него, наверное, плохо все было, раз он продает шлем — память об убитом сыне. От жалости к учителю я решился на самое неожиданное: бросился за мальчишкой, укравшим шлем.

Это гадина Шибай, Колька Шибай. Я даже учился с ним в первых двух классах, пока он не засел на второй год.

Миновав проходной двор, я очутился в лабиринте недостроенного дома. Пробегу по стенам и в каком-нибудь отсеке обязательно найду Шибая. Так и оказалось: он стоял в самой дальней клетушке и, озираясь, засовывал под рубаху учителев шлем.

— Эй, Шибай, Колька! — крикнул я. — Отдай шлем! У этого старика сын погиб. Только вчера погиб.

Шибай затравленно взглянул на меня.

— Тш-ш, Короб! Попишу!

Шибай считался у рыночных воришек-хапальщиков главарем. Лучше всех дрался. Когда же не брала сила, вытаскивал бритву и махался ею. А перед ней кто устоит?! Но меня он не «попишет». Мы же учились в одном классе. Я его как облупленного знаю.

— Ну что тебе стоит, Шибай! У старика жена уже месяц с постели не встает, — продолжал я.

Шибай оправился от испуга.

— Бедный, бедный старик, — сказал он вдруг плачущим голосом и даже потер чумазой ладошкой глаза. — Дак что ты раньше не сказал, Короб, что ты не предупредил меня?

Я верил и не верил Шибаю.

— Ну, спускайся сюда, отнеси ему шапку, отнеси, — и, завернув полу пиджака, показал меховое ухо от шлема.

Надо спускаться. А как иначе? Но, наверное, врет Шибай… А вдруг и действительно отдаст шлем? Я полез вниз, цепляясь за выступы кирпичей.

Не успел я спуститься на землю, как на меня навалилось что-то грязное, душное, посыпались удары. Казалось, я потерял сознание. Нет, не от ударов, а от этого душного зловония. Когда я сбросил с себя противный засаленный ватник, Шибай и его помощники были уже наверху. Колька, обезьянничая, показывал кусок мыла, вытащенный у меня из-за пазухи.

— Отдай мыло, гад! — дрожащим от слез голосом закричал я. — Отдай!

— Нехорошо так ругаться, мальчик, — упрекнул меня Шибай, сделав постное, оскорбленное лицо. — Очень даже неприлично.

Шибаева ватага заржала. Я готов был их кусать и царапать, а если бы был у меня автомат, то и стрелять. Так я ненавидел их. Но я только погрозил им кулаком и крикнул, что еще отомщу за все и они еще поплачут. Обычные угрозы бессильного.

Какая наивная глупость упрашивать Шибая вернуть учителю шлем! С Шибаем можно разговаривать только кулаком. А я думал, что уговорю. Дурак я, сущий дурак!

Ремень я проиграл, мыло у меня отняли. От мамы будет нахлобучка. A-а, семь бед — один ответ. Уехать на фронт — тогда все беды будут позади. До войны я учился играть на домбре. Вот возьму домбру, буду наигрывать и петь. Поеду в красноармейских эшелонах и так доберусь до фронта. А там меня пошлют в немецкий тыл. И в тылу у фашистов я тоже стану петь и играть, но уже понарошке, чтобы узнавать сведения, которые нужны нашему командованию. Это даже лучше, чем поступать на завод.

Когда кончится война, вернусь домой. У меня будет медаль или даже орден, и никто меня не заругает за то, что я бросил учебу. Даже математик пожмет руку и скажет:

«А я не думал, что ты такой смелый».

Дома я ушел на террасу и, взяв домбру, стал разучивать «Раскинулось море широко». Распелся и разыгрался так, что даже самому стало нравиться. Сейчас бы для проверки сходить к госпиталю и спеть там. Но тогда потребуется отдать Фиме деньги. Он обязательно спросит, принес ли два червонца.

«A-а, семь бед — один ответ, — снова решил я. — Все равно сегодня вечером уеду на фронт. Мама не будет меня ругать, если я возьму баночку варенья, которую приберегает она для папы». Я достал из сундука из-под белья черничное варенье и сунул банку в карман. Пусть этот картежник подавится, но зато я верну ремень и расплачусь за кепку.

Фима сидел в яме, привычно тасуя карты. Он небрежно подкинул банку, и она исчезла у него под рубахой.

— Квиты, — коротко сказал он.

— А ремень?

— Какой ремень?

— Мой.

— A-а, тот ремень! Ты знаешь, я его проиграл. Пришел тут один шулер, обчистил меня. Ну, ты же знаешь, не всегда везет.

— Верните мне тогда варенье, — сказал я.

Я ведь собирался на фронт и должен быть решительным. Кроме того, ремень — папин подарок.

— Ну ты и ушлый, я вижу, — сказал Фима. — Так ведь не делается. Я поверил тебе в долг, а ты совсем меня обобрать хочешь. За кепочку это.

Издевался Фима надо мной или правду говорил, я не понял. И ремень-то он, наверное, не проиграл. А такой был отличный ремень! Все мне завидовали. Пряжку я каждое утро драил наждачной бумагой.

Пришел Сергей Антоныч. Фима сразу смылся. Наверное, боялся, что я пожалуюсь ему.

— Играешь? — спросил Сергей Антоныч.

— Немного.

Когда раненых собралось побольше, я сел и потренькал на домбре. Хотел сыграть «Раскинулось море широко», но почему-то получилось у меня куда хуже, чем дома. А петь я совсем не смог. Видно, расстроился из-за этого Фимы. Раненые подбадривали меня: не робей, мол, Паша, пой. Я снова взялся играть.

— Что-то ты изрядно подвираешь, братец, — сказал Сергей Антоныч.

Он взял домбру. Чувствовалось, что инструмент попал в умелые руки. Быстренько настроил его и стал наигрывать. Да еще как!

Медсестры и санитарки рады стараться, тоже прибежали к яме. Стоят, обнявшись, раненые притихли, шикают на картежников. Здорово играл Сергей Антоныч. То весело, то печально, но так легко, будто артист.

Медсестры захлопали в ладоши:

— Браво, больной! Браво! Еще, Сергей Антоныч!

Сергей Антоныч сыграл, а потом протянул домбру мне:

— Ну, теперь ты, Павлик!

Но после Сергея Антоныча я, конечно, не мог играть. И не стал. Ах, если бы знал Сергей Антоныч, какой красивый мой план разрушил он своей игрой! Теперь никуда мне ехать не придется. Теперь я понял, что не буду петь и играть на домбре в эшелонах, не уеду на фронт и не получу медаль, за которую мне бы все простили.

Сергей Антоныч положил мне на плечо руку.

— Я тебя хотел давно спросить, Павлик, ты разве в школу не ходишь? Что-то все время ты здесь.

Начиналось самое опасное. Дотошный Сергей Антоныч добирается до сути. Я сказал, по-моему, самое удачное, чтобы отсечь все вопросы:

— Я ведь на завод поступаю. Мне уже Андрюха место подыскал. Токарем буду.

Сергей Антоныч выпрямился, поправил на лысой голове пилотку.

— Может, и токарем, но ведь шестой-то надо закончить. Последние дни учебы остаются. Что же так-то? С математикой, наверное, не в ладах?

Откуда-то он знал, что у меня плохо с математикой. Наверно, из-за того, что я теорему «пифагоровы штаны» не знаю. А может, ему кто из ребят сказал.

Я кивнул: да, плохо, мол, с математикой.

Быстрый взгляд Сергея Антоныча что-то ухватил. Сергей Антоныч сказал, положив мне руку на плечо:

— Я тебе не буду говорить, что надо обязательно учиться, что математика нужна летчикам, артиллеристам, танкистам. Все это тебе известно, слова ни к чему. Вот сейчас же мы двинемся с тобой в школу и поговорим с директором, с учителями. Ты должен, Паша, преодолеть это малодушие, и все будет просто. Понимаешь?