Русская печь — страница 4 из 29

Сергей Антоныч смотрел на меня так, словно ему было больно.

— Ну, двинулись?

— Я на завод работать пойду, — упрямо повторил я.

— Закончи семь классов и куда хочешь иди, а недоучкой нельзя. Ты понимаешь, нельзя тебе уходить, не окончив шестой класс.

— На заводе карточку рабочую дают. Семьсот грамм, — бил я на свое.

Сергей Антоныч крякнул. Это было серьезно. Хлеб — дело нешуточное. Без него умрешь. Однако от своего не отступался.

— Но за шестой-то ты должен сдать. Пойдем!

Меня прошиб пот: этого еще не хватало!

Мы брели по обдутым ветром тропинкам. Деревянные тротуары зимой жители растащили на дрова, и все время приходилось по-заячьи прыгать. Я это делал легко. Держал дурацкую домбру в руках и прыгал. А Сергей Антоныч ведь был на костылях. Лицо у него покраснело, из-под пилотки катился пот.

— Далеко же школа у вас, — отирая платком лоб, сказал он и, облюбовав крашеное крылечко, присел, свернул цигарку и закурил.

— Письма-то есть от отца?

— Нет, — сказал я. — Давно нет.

Сергей Антоныч вздохнул. Меня жалел, а мне же хуже хотел сделать.

Я сидел на ступеньку ниже и глазел на скворца, то и дело подлетавшего к своему домику. Наверное, скворчиху кормит, пока она птенцов высиживает. Для своих будущих деток старается. У них и мать и отец. А я вон без отца. Мать и та на лесозаготовках. Горькая у меня житуха.

В это время появился Шибай. Толстое коротконосое лицо сияло. Он шел довольный, руки у него были заняты какими-то коробками. Вот когда настало время посчитаться с ним! Я не посмотрю, что здесь Сергей Антоныч. Врежу как следует по уху за то, что мыло мое украл, и за учителев шлем. Я вскочил и подлетел к Шибаю.

— A-а, это ты! А ну, отдавай, ворюга, мыло!

У Кольки в глазах смятение. Он отскочил от меня.

Я успел только мазнуть его по щеке.

— Полундра! — вдруг заорал он. — Матросы не сдаются! — и выхватил из коробки стекляшку.

Бах! Не успел я ничего сообразить, как на моих ногах задымились бурки.

— Зажигатели к противотанковым бутылкам! — вскакивая, крикнул мне Сергей Антоныч. — Туши землей! — и сам, широко расставив костыли, попрыгал за Колькой, который бросился от него во двор.

Теперь я понял: Шибай спо́лзал на «пороховушку» и из-под носа часового утащил эти зажигатели. Рыжая жидкость нещадно дымила, прожигая насквозь мои бурки. Я сбросил их и прижал к земле, потом сунул в бочку с зеленой водой. Ух Шибай, гадина!

Так босиком, с бурками в руках я и юркнул в проходной двор, притаился.

Сергей Антоныч вышел, устало переставляя костыли. Пилотка сбилась. В руке у него были картонные коробки от зажигателей. Он огляделся, позвал меня, но я не откликнулся. Он, расстроенно качнув головой, повернул к госпиталю.

2

Мы жили вчетвером: дедушка, бабушка, мама и я. Но мамы теперь не было, она работала на лесозаготовках. Бабушка приходила домой затемно. Хозяйкой был я. Я выкупал по карточкам хлеб и керосин, иной скудный товар, варил из щавеля, крапивы или подорожника суп, сдобрив его щепоткой крупы. Подметал и мыл пол тоже я. Не заставишь же все это делать дедушку. Он больной, у него одышка. Бабушке столько же лет, сколько и ему, а она и ходит быстро и няней в яслях работает.

Дедушка, несмотря на болезнь, без дела никогда не сидел: то валенки подшивал соседкам, то латал ботинки, то мастерил лампочки-коптилки.

Руки у него были большие, широкие (сколько он ими всякой всячины переделал!), а запястья тонкие, мосластые. Пальцы казались неуклюжими, а мог он ими делать самую мелкую работу: и часы починить и шкатулочку отремонтировать.

Соседки к нему шли не только с дырявыми валенками, но и с письмами от мужей: растолкуй-ка, Фаддей Авдеич, где мой-то теперь; посоветоваться: устроить ли отбившегося от рук сына на работу или заставить дальше учиться?

— Уж колочу-колочу, все одно не понимает.

— Зачем бить? — сердился дедушка; усы щетинились, лицо делалось отчужденным. — Битье он не поймет, а слово понять может. А так он от тебя вороваться начнет, скрывать все станет.

Жили мы с ним душа в душу, заботились друг о друге.

Дедушка к пятидесяти годам потерял зубы, поэтому ему нельзя было есть твердую пищу. Разрезая хлеб, я ему всегда оставлял мякиш. Мне есть корки даже больше нравилось. Так мы и делали всегда: дедушке — мякиш, мне — корку.

Во время обеда мы оба читали книги. У дедушки это была давняя-давняя привычка. Это потому, что он работал с утра до вечера и до книжки мог добраться только в обед.

Такая любовь к чтению зародилась у него в школе, а потом еще больше усилилась.

В 1918 году деда, еще худющего, бледного после германского плена выбрали в волисполком по культурным делам. И он, как рассказывала бабушка, месяцами «пропадал пропадом». Открывал библиотеки, народные дома, делал доклады про то, как вывести трехполку. Допоздна читал мужикам книги писателей — народных горевальников. У самого в это время полоса стояла непаханой и несеяной, пока бабушка не бралась за плуг и лукошко.

Я хорошо представлял, каким был дедушка в ту пору. У нас сохранилась фотография. С нее смотрит молодой солдат: картуз набекрень, светлые усы закручены, глаза полны чистой веры и решимости.

А теперь дедушка от болезней ссутулился, усы уже не подкручивает, а подстригает ножницами. Зато глаза, по-детски голубые глаза, по-прежнему полны веры во все хорошее, в человеческую доброту.

Привычку читать за столом приобрел и я благодаря дедушке. Так было даже лучше: читаешь и ешь, ешь и читаешь. Вовсе не чувствуешь, что «баланда» получилась так себе, не больно густая.

Если бы мы так ели при бабушке, она бы обязательно поругала нас:

«Возьму да вырву книжки. Нет вам времени почитать! Ничего из-за этих книжек не видите, в ухо ложки утащите!»

А вдвоем мы обедали всегда спокойно и тихо.

Неожиданно обнаружив, что хлеба уже нет, дедушка виновато говорил:

«Вот оказия! Ну ладно», — и, заложив прокуренный палец в томик Максимова «Крылатые слова», рассказывал мне, что до сегодняшнего дня он не знал, отчего завелось выражение «попасть впросак». Оказывается, есть тому разумное объяснение: когда вили веревки, у иного нерасторопного мужика борода угадывала между нитей. Попала, уж не вытащишь, бери ножницы и отрезай. Это и есть «попасть впросак».

Дальше дедушка развивал уже свои соображения о «крылатых словах».

Я подливал ему супу и поддерживал разговор. Только не о «крылатых словах», а о страшном рассказе «Вий». Я допытывался, кем все-таки был этот самый Вий. Чертом, лешим, водяным или еще кем?

Дедушка объяснял мне все с научной точки зрения, но от этого таинственность рассказа терялась. Оказывается, что никаких виев и ведьм нет.

Наверное, в старое-старое время были такие Вии, решал я. Сейчас, конечно, вымерли, куда им деться: в небе самолеты, на земле война. Теперь, конечно, их нет. А тогда наверняка были.

К госпиталю я ходил теперь с большими предосторожностями: там Сергей Антоныч. Дома сидеть тоже было опасно: он ведь может додуматься прийти к нам. Хорошо, что ему ребята сказали, что я уехал в деревню, а то бы определенно пришел.

Могут в школе узнать, что я вовсе не работаю. Появятся математик или Анфиса Романовна. Они расскажут дедушке, какой я лодырь.

«Ваш внук в той же компании, которая украла у меня сынов шлем, боевого летчика шлем», — скажет математик и, как Вий, ткнет в меня белым от мела пальцем. Тут не открестишься.

Для дедушки это будет такой горькой неожиданностью, что он только разведет руками:

«Неужели, Пашенька, правда? Да разве ты можешь такое? А я ведь честность в тебе выше всего почитал».

Я сидел дома, готовый при подозрительном стуке шмыгнуть в открытое окошко. Мне было слышно, как во дворе около госпиталя кто-то играл на баяне новую песню «Прощай, любимый город». Я представил: там пацаны шныряют среди раненых, смотрят, как на пустыре отливают ложки, слушают всякие рассказы-бывальщины. А мне нельзя.

Они там, а я сижу в нашем старом доме, как граф Монте-Кристо в тюрьме. И только низкорослый квелый фикус — вся моя зелень.

Андрюха рассказывал, что вчера вечером Сергей Антоныч при всех раненых так распушил Фиму за игру в карты с пацанами, что тот убежал из ямы. И не только Сергей Антоныч, другие раненые, постарше, устроили ему баню. Мы, мол, воюем, а какой-нибудь подлец вроде Фимы всякому жульничеству детей наших станет обучать. В общем, кончилась Фимина лафа. Теперь он притих, как мышонок. Играть уходил за госпитальный забор, на пустырь. А там уж народу не было. Хотел бы я посмотреть теперь на Фиму.

К госпиталю мне нельзя. Ребята рассказывали, что Сергею Антонычу разрешили ходить с одной тросточкой. Обо мне он спрашивал. Теперь-то он наверняка до моей школы доберется.

Но все обошлось благополучно: никто меня не беспокоил.

Прошел июнь, а за ним июль. Я ходил с ребятами ловить рыбу на реку, собирал ягоды. Летом везде можно было найти пищу. И все равно еды не хватало. Вот однажды произошла какая история. С лесозаготовок вернулась мама. Я читал книгу. Тихо-тихо вошла она. Когда я оглянулся, мама уже сидела на кровати и медленно распускала лапотные веревки, снимала лапти. Лицо у нее было обветренное и совсем худое — одни усталые глаза на нем. И еще вроде меньше она стала. Отчего-то она ни слова не сказала мне, не поцеловала, хотя мы не виделись чуть ли не два месяца. Неужели ей туда написали обо всем, что у меня случилось в школе? Вдруг действительно написали?

Я подошел к маме, чмокнул ее в щеку.

— Что ты так долго? А я и не вижу, что ты зашла. Мы тебя уже давно ждем. Насовсем ты приехала?

— Насовсем, — глухо, словно из другой комнаты, ответила она.

Я быстро подсел к кирзовой сумке. Мама должна обязательно принести чего-нибудь. Может быть, ягод. Она такая, для меня всегда что-нибудь отыщет. А, вот есть — зеленая бутылка с бумажной затычкой. Что тут?

— Грибы соленые. Папка вернется… — сказала мама.