ты, агрессивности речи – сколько грубостью фактуры, продиктованной соображениями в первую очередь крепости, функциональной необходимости такого, а не иного переплетения нитей, лишь следствием которого может явиться неожиданная красота. Грубая точность «Облака» воздействует на голос всякого читателя – или лучше в этом случае сказать: чтеца – поэмы, заставляя его произносить стихи, как и отдельные слова, – все равно, читает он вслух или про себя, – торжественно и громко. Тон грубости благороден. Все это нашло точное выражение опять-таки в названии, объяснение случайности которого, данное Маяковским в автоцитате и задним числом, больше похоже на розыгрыш: «Меня спросили – как я могу соединить лирику и большую грубость. Тогда я сказал: "Хорошо, я буду, если хотите, как бешеный, если хотите, буду самым нежным, не мужчина, а облако в штанах"».
Сейчас, по прошествии 100 лет, эта поэма производит все то же впечатление новизны, новаторства, вызова, авангарда. «Новые», «новаторские», «вызывающие», «опережающие» ее вещи, созданные за минувшее время, не то что не отменили, но вообще не ослабили этих ее качеств, не отодвинули, не обошли ее – как не превосходят или не обгоняют никакие современные самолеты сияющее облако. Яркость заложена в саму ее структуру. Сразу после ее появления было отмечено (например, Р. Якобсоном), что истоки ее лежат скорее в живописи, нежели в поэзии. Эта поэма гораздо больше видит, чем слушает. Маяковский открывает механизм, претворяющий зрение в голос, через образ художника, ближайшего тогда его друга и соратника по футуризму:
сквозь свой,
до крика разодранный, глаз
лез, обезумев, Бурлюк.
Порывая с поэтами – не только своего времени, но и, в широком понимании, со всей поэзией предшествующих времен, – Маяковский возводит фигуру глядящего, зрением освещающего, тем самым создающего мир художника в образ вселенского поэта-творца:
солнце моноклем
вставлю в широко растопыренный глаз.
Не «сказал: да будет» и «увидел, что это хорошо», а увидел, что хорошо, и тогда сказал: да будет.
Александр Блок◆Двенадцать
М. Ларионов. Иллюстрация к поэме А. Блока «Двенадцать». Солдаты. 1920 год. Государственная Третьяковская галерея.
М. Ларионов. Иллюстрация к поэме А. Блока «Двенадцать». Ванька с Катькой. 1920 год. Государственная Третьяковская галерея.
М. Ларионов. Иллюстрация к поэме А. Блока «Двенадцать». Пес. 1920 год. Государственная Третьяковская галерея.
М. Ларионов. Иллюстрация к поэме А. Блока «Двенадцать». Солдат с птицей. 1920 год. Государственная Третьяковская галерея.
М. Ларионов. Иллюстрация к поэме А. Блока «Двенадцать». Солдат. 1920 год. Государственная Третьяковская галерея.
Пес, бес, музыка
Поэма «Двенадцать», по словам близкого свидетеля, была написана в два дня. «Он начал писать ее с середины, со слов: „Ужь я ножичком / полосну, полосну!..“ ‹…› Потом перешел к началу и в один день написал почти все: восемь песен, до того места, где сказано: „Упокой, Господи, душу рабы Твоея… / Скучно!“», – утверждает Чуковский, в те поры регулярно встречавшийся с Блоком. Пунктуальный Блок, помечая в записной книжке, как вещь создавалась, упоминает о недельном перерыве в «движении» «Двенадцати» после первого приступа поэмы, еще почти две недели она не дает о себе знать, потом два дня бешеного творчества – и запись о завершении ее 28 января 1918 года.
В день, предшествовавший началу поэмы, он сделал наброски драмы о Христе, и в частности: «Иисус – художник. Он все получает от народа (женственная восприимчивость)… Нагорная проповедь – митинг. Власти беспокоятся. Иисуса арестовали. Ученики, конечно, улизнули… ‹…› «Симон» ссорится с мещанами, обывателями и односельчанами. Уходит к Иисусу. Около Иисуса оказывается уже несколько других (тоже с кем-то поругались и не поладили…). Между ними Иисус – задумчивый и рассеянный, пропускает их разговоры сквозь уши: что надо, то в художнике застрянет. Тут же – проститутки». Назавтра появляется запись: «Весь день – «Двенадцать»… ‹…› Внутри дрожит».
Было бы вульгарно думать, что Блок так понимал Христа и Евангелие: взятое в кавычки имя будущего апостола Петра означает, что это «Симон» из пьесы, лишь специфически ориентированный на евангельского. Скорее можно предположить, что драма, будь она написана, соответствовала бы жанру религиозной мистерии – не случайно план пьесы записан сразу после Святок, в продолжение которых такие действа традиционно разыгрывались. Инсценированные в мистериях известные события и притчи Священного Писания в той или иной мере дополнялись современным, иногда сиюминутным содержанием. Блок «демократизировал» Христа в ренановском духе, изображая Его только как человеческую, хотя и творческую фигуру в ее взаимоотношениях с народом. В тот период это была центральная тема Блока, которую он развивал главным образом в статьях.
Закончив «Двенадцать», Блок записал в дневнике: «Страшный шум, возрастающий во мне и вокруг. ‹…› Сегодня я – гений». Такая оценка собственного труда перекликается с пушкинской, сделанной по окончании трагедии «Борис Годунов», пусть и в другом тоне: «Я перечел ее вслух, один, и бил в ладоши и кричал, ай да Пушкин, ай да сукин сын!» Через два года в одной из бесед Блок говорил о поэме как о вершине своего творчества: «"Двенадцать" – какие бы они ни были – это лучшее, что я написал. Потому что тогда я жил современностью».
Чтобы прочесть эту вещь так, как ее прочел Блок, чтобы видеть и слышать ее так, как он видел и слышал, современный читатель должен не упускать из внимания еще несколько помет и записей поэта, сопутствующих написанию и последовавшему за ним обсуждению поэмы. В первую очередь это приписка к Х главке: «И был с разбойником. Жило двенадцать разбойников».
Упоминание «Жило двенадцать разбойников» указывает на балладу Некрасова «О двух великих грешниках» из поэмы «Кому на Руси жить хорошо»:
Было двенадцать разбойников,
Был Кудеяр – атаман,
Много разбойники пролили
Крови честны́х христиан.
Эта баллада, таким образом, служит для Блока камертоном, по которому он настраивает «Двенадцать». Кудеяр, «великий грешник»,
Долго боролся, противился
Господу зверь-человек,
Голову снес полюбовнице
И есаула засек.
Уже раскаявшийся и в отшельничестве умоляющий Бога о спасении, он встречает «Пана богатого, знатного, / Первого в той стороне» и слышит от него:
…«Спасения
Я уж не чаю давно,
В мире я чту только женщину,
Золото, честь и вино.
Жить надо, старче, по-моему:
Сколько холопов гублю,
Мучу, пытаю и вешаю,
А поглядел бы, как сплю!»
В контексте тогдашних мыслей и настроений Блока этот второй «великий грешник», нераскаянный, мог предстать перед поэтом как символический образ «старого мира», упорствующего в ставших нормой пороках, которыми безнаказанно похваляется его исчадие, «первое в той стороне». В то же время признание о «женщине и вине», исполненное для Блока автобиографическим содержанием и творческим смыслом, могло быть воспринято им как глубоко личное… Бывший разбойник «бешеный гнев ощутил, / Бросился к пану Глуховскому, / Нож ему в сердце вонзил!» –
Рухнуло древо, скатилося
С инока бремя грехов!..
Контур баллады о двух великих грешниках явственно проступает за «Двенадцатью»: та же дюжина разбойников – убийство любовницы («голову снес» – «простреленная голова») – убийство «жестокого, страшного» зла – очищение, ведущее к спасению.
Подчеркнутое Блоком примечание «И был с разбойником» сплетено из евангельского стиха, повествующего о распятии Христа вместе с двумя разбойниками: «И сбылось слово Писания: "и к злодеям причтен"» – и ответа Иисуса «благоразумному разбойнику»: «Ныне же будешь со Мною в раю». К тому, как это узловое в истории христианства и человечества событие истолковано и какая роль ему отведена поэтом в «Двенадцати», вернемся позднее.
Не требуется особой догадливости – даже и без таких пояснений, – чтобы в двенадцати людях, идущих за Христом, увидеть подобие двенадцати апостолов. Однако общепринятая расхожая формула, основанная на роде занятий четырех апостолов первого призыва, сводится к тому, что «Христос набрал Себе апостолов из рыбаков», а не из разбойников. Вероятно, не без намека на это художник Анненков на одной из иллюстраций к поэме поместил героев возле дома с адресом «Рыбацкая, 12» (недалеко от дома на Лахтинской, где жил когда-то Блок). Превращая красногвардейцев в апостолов и называя их разбойниками, поэт переносит ударение с простоты «избранных Христовых» на их греховность. Блок таким образом ставит их в центр евангельской проповеди Христа, объявившего, что Он «пришел призвать не праведников, но грешников к покаянию», открывшего «праведникам», что «мытари и блудницы вперед вас идут в Царство Божие», и подтвердившего это на кресте, когда спас первым из человечества – разбойника. Для Блока именно они – народ Христа, Его люди, именно ради них и пришел Он на землю. Через неделю после опубликования «Двенадцати» поэт записал в дневнике, что «едва ли можно оспорить эту истину [то, что «Христос с красногвардейцами». – А. Н.], простую для людей, читавших Евангелье и думавших о нем».
Черновой пометой в начале VII главы «Двенадцать (человек и стихотворений)» Блок, скорее всего, фиксирует композиционный замысел поэмы: строй и сюжетное движение главок должны уже самим числом выразить процессию революционных стражей. Но не следует упускать из виду и другую возможность прочтения: каждая главка – человек. Положим, первая – один из конкретных: старушка, буржуй, интеллигент, поп, барыня, бродяга, – а в общем, тот подхваченный стихией «ходок», что «на ногах не стоит»; вторая – любой из «товарищей» «без креста»; третья – любой из «ребят» «красной гвардии», и так далее до двенадцатой, которая – человек «в белом венчике из роз», принимаемый за Христа.