Русская поэзия за 30 лет (1956-1989) — страница 23 из 41


И только стрекоза, как первый самолет,

О новых временах напоминает.


Или выстроенный тоже как бы «наоборотно», зимний лесной пейзаж:


И дуб в кафтане рваном,

Стоит, на смерть готов,

Как перед Иоаном

Последний Колычёв.


Почти любой лирик, пишущий на историческую тему, начал бы с Колычёва.


У Тарковского обратное движение лирического времени выворачивает образы, и они оказываются особенно ярко высвечены прожекторами.


Стоический скептицизм Тарковского проявляется в том, что кроме Слова для него нет первостепенных ценностей. И если в начале было Слово, то оно же — и в конце. А все, что между Словом и Словом — это и есть культура…


Времен грядущих я Иеремия,

Держа в руках часы и календарь,

Я в будущее втянут, как Россия,

Я прошлое кляну, как нищий царь.


При этом вневременная поэзия Тарковского часто опирается на точные детали, принадлежащие тому времени, когда он писал.


Вот стихотворение, где живым, прикосновенно ощутимым, предстает конкретный послереволюционный быт, когда вся Россия –


Граммофоны, одеяла,

Стулья, шапки — что попало

На пшено и соль меняла

В 19-ом году…


И соседка, принеся мерзлую картошку, говорит:


Как богато

Жили нищие когда-то…

Бог Россию виноватой

Счел за гришкины дела…


Сами строки эти неминуемо выходят за пределы девятнадцатого года: мы их отчасти воспринимаем как отзвук нашего внутреннего голоса.


Стихи Тарковского не публиковались. Его убежищем стала восточная поэзия. Но почему он, как переводчик, связал свою судьбу с персидской, армянской, туркменской, узбекской поэзией? Вот отрывок из его знаменитого не переводного стихотворения "Переводчик".


Полуголый палач в застенке

Воду пьет и таращит зенки,

Все равно мертвеца в рядно

Зашивают, пока темно.

Спи без просыпу, царь природы!

Где твой меч и твои права?

Ах, восточные переводы,

Как болит от вас голова!


Да пребудет роза редифом,

Да царит над голодным тифом,

И соленой паршой степей

Лунный выкормыш — соловей!

Для чего я лучшие годы

Продал за чужие слова?

Ах, восточные переводы,

Как болит от вас голова!


Роза, пришедшая в эти стихи из старой персидской, ещё домусульманской поэзии и нависшая над голодной землей — очень многозначный символ.


Разве не были такими «розами» лакировочные фильмы 30-40-х годов? Марши энтузиастов и прочие трели, заглушавшие голоса из застенков? Ох, как всё это оказывалось похоже на пышные газеллы восточного средневековья! За ними тоже не был виден ужас реального быта средневекового востока… Да и Россия не совсем Европа…


Но есть и еще причина интереса к востоку: Тарковскому органически близки философские тенденции суфийских мудрецов и поэтов, живших в Иране в 12–13 веках. А переводя этих поэтов, можно было себе немало позволить — ведь с подстрочника же! Кто станет сравнивать русские переводы с персидскими или староармянскими оригиналами? Да и кто знал эти языки?


Вот поразительный пример: когда во время войны вышел "перевод" Тарковского колоссальной по объёму поэмы "Сорок девушек", то в подзаголовке стояло "каракалпакский эпос".


А более чем три десятилетия спустя, в "Избранном" 1982 года отрывки из этой огромной поэмы уже были напечатаны среди собственных произведений Тарковского, хотя и указано, что поэма писалась "по мотивам" народных сказаний каракалпаков.


Итак, Тарковскому приходилось выдавать собственное творчество за перевод, чтобы опубликовать! Одни только нередкие аллюзии, да и прямые ссылки в тексте на суфиев, исключали в то время публикацию этой любимой Тарковским поэмы под собственным именем. А как фольклорное произведение, она была напечатана огромным тиражом. И невероятно изобретательная смена ритмов и мелодий, что вовсе не свойственно поэзии Востока, ни у кого тогда не вызвала подозрений: ну, мало ли как переводят с подстрочников…



Сравнивая дарование Тарковского с близкими ему Державиным и отчасти Тютчевым, критик Сергей Чупринин говорит в предисловии к однотомнику 1982 года: "Отношения между поэтом и миром справедливо было бы назвать средневековыми. Таковы отношения сюзерена и вассала, владыки и прихожанина". И дальше: "Слишком велика иерархическая дистанция, разделяющая мир и человека, слишком не¬соизмеримы их уделы".


Впервые вместо полагающегося по соцреалистическим нормам восхваления человека (Человека!), особенно советского, вместо идеологии антропоцентрического зазнайства, принятого за последнюю и обязательную истину в СССР, поэт с уважением говорит о мысли, бьющейся над главным гамлетовским вопросом. Вспоминаются тут слова Гавриила Державина:


Я — связь миров повсюду сущих,

Я крайня степень вещества,

Я средоточие живущих,

Черта начальна божества.


Именно перекликающееся с державинским представление о двуедином начале в человеке, по ощущению Тарковского — «божественное и тварное вместе», — именно эта двойственность и заставляет его метаться в поисках смысла бытия. Вот почему на строку Державина "Я царь, я раб, я червь, я Бог" откликаются стихи Тарковского, говорящие о человеке –


Два берега связующее море,

Два космоса соединивший мост.


И вот — словно Гамлет с черепом Йорика в руках — Тарковский хочет угадать, а есть ли встреча с ушедшим и ушедшими?


А если это ложь, а если это сказка,

И если не лицо, а гипсовая маска

Глядит из-под земли на каждого из нас,

Камнями жесткими своих бесслезных глаз?


Поэзия Арсения Тарковского пронизана спором смертности с бессмертием. И дело не только в том, что суть человека двойственна, а в том, что эта двойная суть (как, впрочем, и в философии Бердяева) определяет свободу выбора: быть ли роботом обстоятельств, судьбы, бога, или быть соучастником продолжающегося вечно процесса сотворения мира, попутно, кстати, опровергая красноречие лермонтовского демона — «клянусь я первым днём творенья, клянусь его последним днём»…

25. ОПЕРА НИЩИХ (Александр Галич)


1.

Среди русских стихотворцев с гитарой есть, как я думаю, только три поэта: Галич, Высоцкий и Окуджава.

Окуджава был первым, он появился не столько в литературе, сколько вообще в культурной жизни тогдашней России:


«Полвека все гитары были ржавы,

Традиция пошла от Окуджавы»


На мой взгляд, из этих трёх поэтов самый значительный — Александр Галич. Более того, посмею утверждать, что он (и безо всяких гитар) — один из самых крупных поэтов своего поколения. В начале семидесятых в журнале «Время и мы» появилась статья Натальи Рубинштейн о Галиче, которая называлась «Выключите магнитофон. Поговорим о поэте».


Поэзия Александра Галича — энциклопедия советской жизни. Если у Окуджавы советский быт — только призрак, а за ним — настоящее — созданное бескрайним романтизмом Окуджавы, то у Галича советский быт, вся советская жизнь — на вполне прозаической скамье подсудимых. Каждая песня — судебный процесс. Трагедия и сатира, лиризм и пророчество в этой поэзии истинно ренессансного масштаба, неразделимы. Грандиозный трибунал.


"Не судите, да не судимы…

Так вот, зна¬чит, и не судить?".

………………………………………..

Я не выбран. Но я — судья!»


Свидетели обвинения — 60 миллионов погибших в ла¬герях и тюрьмах, сколько-то выживших… А на скамье подсудимых кто? Вот толпы членов Союза писателей, современников Пастернака, которые гордятся «что он умер в своей постели». Убийцы — не колесованьем, а голосованьем…


Нет, никакая не свеча:

горела люстра,

Очки на морде палача

сверкали шустро…

Мы не забудем этот смех

и эту скуку,

Мы поименно вспомним всех,

кто поднял руку!


Трещина в сердце каждого русского человека, отделяющая палача от жертвы, все время блуждает. Каждый, даже если он жертва, судит в себе палаческую свою часть… Каждый, кто не стал ни палачом, ни жертвой — примеряет на себя и тоже судит.


Это ключ к сложнейшей поэме о жутком вневременном споре Сталина с Христом. Начинается она со зловещего поя¬вления в вертепе Сталина в облике Ирода, с того, что "столетья, лихолетья и мгновенья" смешиваются, "и нет больше времени". А когда «загремели на пятнадцать суток поддавшие на радостях волхвы» — этот анах¬ронизм сразу и фактический, и языковый, он не для сатирического эффекта сделан — времена и верно смешались в "бесконечное кольцо". И биография одного из безымянных мучеников — современных про¬роков — завершает поэму. И как времена смешаны, так и стили смешаны в поэме. В одной только последней части — текст строфы написан гус¬тым жаргоном, а рефрен — прозрачнейшим пушкинским языком:


Упекли пророка в республику Коми,

А он и — перекинься башкою в лебеду.

А следователь-хмурик получил в месткоме

Льготную путевку на месяц в Теберду…


А вот рефрен:


А Мадонна шла по Иудее,

II все легче, тоньше, все худее

С каждым шагом становилось тело,

А кругом шумела Иудея,

И о мертвых помнить не хотела…


Первая книга Галича, вышедшая на Западе незадолго до его эмиграции, называется "Поколение обреченных". Это не только по песне, а ещё и потому, что — «Уходят, уходят, уходят друзья, одни — в никуда, а другие — в князья».


Выбор неизбежен — в палачи или в жертвы? Потому что первооснова всей государственной демагогии: "была бы только санк¬ция, романтики сестра". Слова эти напоминают о трагедии Багриц¬кого — первого, кстати, поэта, предсказавшего Галичу, своему ученику, "блестящее будущее"…


Но ведь и те, кто поддался, как сам Багрицкий, на "нехитрую грамматику небитых школяров", они, кажется, ни в чем и не ви¬новаты, но и они на скамье подсудимых, потому что это они честно говорят о себе, что


… не веря ни сердцу, ни разуму,