Русская поэзия за 30 лет (1956-1989) — страница 26 из 41


Так верхнее течение Невы ведь ничем не предвещает ни золотистых стен, ни белых колонн Петербурга


…Ни наших с вами праздничных стихов,

Что помнят каждый дом и переулок,

Ни гения, дудящего в трубу

Победы, щеки важно раздувая,

Но так и ты не можешь знать судьбу

Заранее, как эта даль речная…


И слышится читателю (может не всякому, а вот мне так точно!) рассуждение Льва Николаевича Толстого: «Вот человек вышел из комнаты. А раньше он вошел в нее. Но ведь он был до того, и будет после того, хотя я его и не вижу в этой комнате».


В традиции русской поэзии — еще от Державина, не говоря уж о Пушкине, постоянно звучит мотив неизменности природы и скоротечности человеческой жизни. А вот у Кушнера мотив этот вывернут наизнанку: мучительное ощущение движения времени у него не куда-то из себя, а из мира — в себя.


И молодости след растаял и простыл,

Здесь не было кустов!

О, кто за двадцать лет нам землю подменил?


Всё кругом куда более эфемерно, непрочно, чем твоя душа! Она-то не меняется! Она — постояннее окружающего, изменчивого мира.


Течения времен у Кушнера конкретизируются до материальной их ощутимости. В бытовых деталях или в легендах этот временной поток чувствуется. Лови его брызги, но не смей входить в его встречную струю: не оглядывайся! А Орфей оглянулся, вошел в обратное течение!


О, не оглядывайся! Но душа горит,

Не оглянуться ли? Неверная стезя.

Мы скажем, что споткнулся…

Вот и Орфей себе твердил: "Нельзя!"

Он потому и оглянулся.


Сама запретность невыносима для души. "И яблоко Евы, и ящик Пандоры" — любое постижение скрытых истин всегда гибельно, но ведь и отказ от попытки постичь — один из видов небытия. Значит, улавливай знаки, намеки, и этими крохами живи. Прими, что есть, но бейся в клетке неизвестности…


Времена не выбирают,

В них живут и умирают,

Большей пошлости на свете

Нет, чем клянчить и пенять,

Будто можно те на эти,

Как на рынке поменять.


Немалая часть смысла жизни — искать, ловить капли, намеки, тени…


Придешь домой, шурша плащом,

Стирая дождь со щек.

Таинственна ли жизнь ещё?

Таинственна ещё!


Значит пока всё в порядке!


Только летит в пространство мольба о самом необходимом:


Когда-нибудь, когда со мною

Небытие, случишься въявь,

Сотри, смешай меня с землею,

Но зренье, зренье мне оставь!


Основные мотивы проходят насквозь через все творчество Кушнера, не меняясь, как душа не меняется среди изменчивой природы. Многие поэты от ранних стихов уходят далеко. У Кушнера же небывалое пос¬тоянство, верность себе. Меняются ритмы, становятся более длинными и неторопливыми строки, длиннее порой и сами стихи (особенно в книжке "Канва", которая по сути является первым по времени избранным), но в главном Александр Кушнер остается все тем же.


В стихотворении "Рисунок", подробно пересказывая детское впечатление от картинки в учебнике, на которой изображены плывущие ассирийские воины, Кушнер знает, что через много-много лет


Совсем о них забуду.

Бог весть, в каком году

Я в хламе рыться буду,

Учебник тот найду

В картонном переплете,

И плеск услышу в нем:

Вы все еще плывете?

Мы все еще плывем!


Плывем… Одни наши ровесники —"в никуда, другие в князья",

третьи — в эмиграцию.


А мы? Мы — все еще плывем!


***

(Добавлено в 2010 году)


Кушнер — это поэт повседневности. Он обладает редкой способностью наполнять смыслом и красотой ежедневные детали существования.


По Кушнеру можно будет изучать русские шестидестые-семидесятые годы двадцатого века, и находить смысл и красоту в приметах этой жизни — не романтизированных, не приукрашенных.


Недаром один из ранних кушнеровских сборников так и называется — «Приметы»


Именно повседневность выстраивается в вечность. Именно она с её мелочами остаётся отпечатком, уходит письмом в будущее, именно через неё ощущается та самая связь времён, которую так страшно порвать.


И вот читаешь


А я на школьных сквозняках

Состарюсь, мел кроша в руках


И вплывает в будущее колченогий стул


Вот сижу на шатком стуле

В тесной комнате моей,

Пью вино напареули,

Что осталось от гостей


И зимние праздники


«хвоя, вата, серпантин» протягивают руку Пастернаку.


И до бессмертия — рукой подать, вот оно


Рядом с отстранением


Смотри, как будет без тебя:

Ещё прекрасней и прохладней.


Сразу за этим


Не убавляясь от смертей,

Неуловима и бессмертна,

Едва видна из-за дождей,

Толпа расходится с концерта


И дальше, дальше


Ты проходил здесь столько раз,

Читая красные афиши.

Теперь ты видишь: мир без нас

Ещё прекраснее и тише.


Это стихотворение «Площадь Искусств». На углу этой площади большой зал филармонии — центр притяжения, знак вечности в советской жизни.


И в этой грустной жизни с длинными зимами и очередями вдруг оказывается неподвластный вечный смысл.


И ещё один герой Кушнера — город Ленинград. Нет, не обязательно Петербург, не город торжественной красоты, город дворов и повседневности не в меньшей степени.


Город смутный, город, в котором так часто зима, снег, или осень с дождём. Город негромкой речи, огромной реки, облупленных дворцов.


Я войду в волшебный

Мутный полусвет,

Прокричу в служебный

Телефон: «Привет!»


И через две строфы


Ни дверей, ни друга,

Ни его руки, –

Только мгла да вьюга

С ледяной реки


И рукой подать отсюда, от этих серых громадных домов, от дворов колодцев, от асфальтовой воды до всечеловеческого, до самых основ нашей культуры.


Вижу серого оттенка

Мойку, женщину и зонт,

Крюков, лезущий на стенку,

Пряжку, Карповку, Смоленку,

Стикс, Коцит и Ахеронт.


P.S. Да, Кушнер равен себе. И в его совсем недавних стихах появляется сахарница, которая досталась ему в наследство от Лидии Яковлевны Гинзбург. И эта сахарница живёт теперь с ним, но помнит прошлое, и в этой вещной предметной памяти Кушнер.


И эта память — бессмертие.


Я всё-таки её взял в руки на мгновенье,

Тяжёлую, как сон. Вернул, и взгляд отвёл.

А что бы я хотел? Чтоб выдала волненье?

Заплакала? Песок просыпала на стол?

28. ЗА ГРАНЬЮ ТРАГЕДИЙ (Наталья Горбаневская)


В любой трагедии есть какое-то ощущение выхода. Пусть не для героев — для зрителя и читателя. Само созерцание трагедии дает нечто зрителю — в силу ли сравнения грандиозных чувств на сцене со своими, в силу ли чего другого неведомого, но то, что Аристотель назвал катарсисом безусловно существует. Так по законам парадоксов — а по ним вся наша психика построена — безнадежность приносит надежду.


Так было отвеку… Но вот какой отклик вызывают такие стихи?


Не выплыву, не доплыву.

На облаках, как наяву,

роняют чайки плач в Неву,

и этот сизый хрип,

и эти капельки свинца,

где нет ни смерти, ни конца,

где целят в бедные сердца,

но не достанут их.


Это ощущение трагедии, лишенной даже естественного трагического финала. Когда даже смерть — и та уже не существует.


В стихах Натальи Горбаневской речь идет о времени, отнявшем даже право на "нормальную" гибель. В стихах из сборника "Три тетради" — доминирующий образ — зеленая вода, непрозрачная вода. Она колышется, но она мертвая. Вода Леты. Она за пределами всего, даже за пределами небытия. И только есть голос, уже переставший страдать, поскольку страдание ведь тоже жизнь!


А тут — и смерть уже за спиной. Природа тоже запредельна, как всё в этой черно-зеленой акварели:


Заря звезды висит, как будто в петлю

продела голову, кровавы дерева,

но первая роса по-прежнему права,

но лик земли с заоблачностью сцеплен.


Или


Сон — это сонная, вязкая река,

где в водорослях вёсла не лёгки и не звонки,


Или еще


На воде, все равно что нигде


Главная пружина, главный конфликт всех этих стихов, звучащих в мире, где и безнадежность сама потеряна: «Сожалею, значит — живу, там, где и воспоминания о существовании быть не может.»1'


Зеленый омут — это время. То, которого уже нет. Словно эти стихи о послеапокалиптических временах. И сквозь воду, или звездную муть виден "ангел огненный, ангел с мечом, с автоматом" Вот примета мира, в котором мы живем. Ангел сторожит ворота Рая… И здесь поэт — "соловей, ударенный под вздох" — задает себе вопрос:


Что там за дверью, в глубине в душе,

Где даже пятна света не ложатся?


За всеми пределами живо только одно: любовь.

Пока она есть — даже в этой немыслимой запредельности можно если не всплыть, то — уплыть. В себя… Но и любовь тут — скорее уход от любви, чем она сама.


Всё. С концами. Не в этой жизни

островной

повстречаешься въяве и вживе

ты со мной,

только парус кружит и пружинит

над волной

Ахерона.


Вот и назван Ахерон. Мы уже ждали его, как Стикс и как Лету… Но каков же мир видимый, "реальный"?

Или точнее — что было толчком для создания этих запредельных картин? На это ответ — одно стихотворение, выключенное из той системы образов, о которой до сих пор шла речь


Оно в некотором смысле и есть ключ к расшифровке того мертвого мира, в котором бьется под толщей зеленой воды живая любовь:


Это я не спасла ни Варшаву тогда и ни Прагу потом,

это я, это я, и вине моей нет искупленья,

будет наглухо заперт и проклят да будет мой дом,

дом зла, дом греха, дом обмана и дом преступленья.

И, прикована вечной незримою цепью к нему,