Так верхнее течение Невы ведь ничем не предвещает ни золотистых стен, ни белых колонн Петербурга
…Ни наших с вами праздничных стихов,
Что помнят каждый дом и переулок,
Ни гения, дудящего в трубу
Победы, щеки важно раздувая,
Но так и ты не можешь знать судьбу
Заранее, как эта даль речная…
И слышится читателю (может не всякому, а вот мне так точно!) рассуждение Льва Николаевича Толстого: «Вот человек вышел из комнаты. А раньше он вошел в нее. Но ведь он был до того, и будет после того, хотя я его и не вижу в этой комнате».
В традиции русской поэзии — еще от Державина, не говоря уж о Пушкине, постоянно звучит мотив неизменности природы и скоротечности человеческой жизни. А вот у Кушнера мотив этот вывернут наизнанку: мучительное ощущение движения времени у него не куда-то из себя, а из мира — в себя.
И молодости след растаял и простыл,
Здесь не было кустов!
О, кто за двадцать лет нам землю подменил?
Всё кругом куда более эфемерно, непрочно, чем твоя душа! Она-то не меняется! Она — постояннее окружающего, изменчивого мира.
Течения времен у Кушнера конкретизируются до материальной их ощутимости. В бытовых деталях или в легендах этот временной поток чувствуется. Лови его брызги, но не смей входить в его встречную струю: не оглядывайся! А Орфей оглянулся, вошел в обратное течение!
О, не оглядывайся! Но душа горит,
Не оглянуться ли? Неверная стезя.
Мы скажем, что споткнулся…
Вот и Орфей себе твердил: "Нельзя!"
Он потому и оглянулся.
Сама запретность невыносима для души. "И яблоко Евы, и ящик Пандоры" — любое постижение скрытых истин всегда гибельно, но ведь и отказ от попытки постичь — один из видов небытия. Значит, улавливай знаки, намеки, и этими крохами живи. Прими, что есть, но бейся в клетке неизвестности…
Времена не выбирают,
В них живут и умирают,
Большей пошлости на свете
Нет, чем клянчить и пенять,
Будто можно те на эти,
Как на рынке поменять.
Немалая часть смысла жизни — искать, ловить капли, намеки, тени…
Придешь домой, шурша плащом,
Стирая дождь со щек.
Таинственна ли жизнь ещё?
Таинственна ещё!
Значит пока всё в порядке!
Только летит в пространство мольба о самом необходимом:
Когда-нибудь, когда со мною
Небытие, случишься въявь,
Сотри, смешай меня с землею,
Но зренье, зренье мне оставь!
Основные мотивы проходят насквозь через все творчество Кушнера, не меняясь, как душа не меняется среди изменчивой природы. Многие поэты от ранних стихов уходят далеко. У Кушнера же небывалое пос¬тоянство, верность себе. Меняются ритмы, становятся более длинными и неторопливыми строки, длиннее порой и сами стихи (особенно в книжке "Канва", которая по сути является первым по времени избранным), но в главном Александр Кушнер остается все тем же.
В стихотворении "Рисунок", подробно пересказывая детское впечатление от картинки в учебнике, на которой изображены плывущие ассирийские воины, Кушнер знает, что через много-много лет
Совсем о них забуду.
Бог весть, в каком году
Я в хламе рыться буду,
Учебник тот найду
В картонном переплете,
И плеск услышу в нем:
Вы все еще плывете?
Мы все еще плывем!
Плывем… Одни наши ровесники —"в никуда, другие в князья",
третьи — в эмиграцию.
А мы? Мы — все еще плывем!
***
(Добавлено в 2010 году)
Кушнер — это поэт повседневности. Он обладает редкой способностью наполнять смыслом и красотой ежедневные детали существования.
По Кушнеру можно будет изучать русские шестидестые-семидесятые годы двадцатого века, и находить смысл и красоту в приметах этой жизни — не романтизированных, не приукрашенных.
Недаром один из ранних кушнеровских сборников так и называется — «Приметы»
Именно повседневность выстраивается в вечность. Именно она с её мелочами остаётся отпечатком, уходит письмом в будущее, именно через неё ощущается та самая связь времён, которую так страшно порвать.
И вот читаешь
А я на школьных сквозняках
Состарюсь, мел кроша в руках
И вплывает в будущее колченогий стул
Вот сижу на шатком стуле
В тесной комнате моей,
Пью вино напареули,
Что осталось от гостей
И зимние праздники
«хвоя, вата, серпантин» протягивают руку Пастернаку.
И до бессмертия — рукой подать, вот оно
Рядом с отстранением
Смотри, как будет без тебя:
Ещё прекрасней и прохладней.
Сразу за этим
Не убавляясь от смертей,
Неуловима и бессмертна,
Едва видна из-за дождей,
Толпа расходится с концерта
И дальше, дальше
Ты проходил здесь столько раз,
Читая красные афиши.
Теперь ты видишь: мир без нас
Ещё прекраснее и тише.
Это стихотворение «Площадь Искусств». На углу этой площади большой зал филармонии — центр притяжения, знак вечности в советской жизни.
И в этой грустной жизни с длинными зимами и очередями вдруг оказывается неподвластный вечный смысл.
И ещё один герой Кушнера — город Ленинград. Нет, не обязательно Петербург, не город торжественной красоты, город дворов и повседневности не в меньшей степени.
Город смутный, город, в котором так часто зима, снег, или осень с дождём. Город негромкой речи, огромной реки, облупленных дворцов.
Я войду в волшебный
Мутный полусвет,
Прокричу в служебный
Телефон: «Привет!»
…
И через две строфы
Ни дверей, ни друга,
Ни его руки, –
Только мгла да вьюга
С ледяной реки
И рукой подать отсюда, от этих серых громадных домов, от дворов колодцев, от асфальтовой воды до всечеловеческого, до самых основ нашей культуры.
Вижу серого оттенка
Мойку, женщину и зонт,
Крюков, лезущий на стенку,
Пряжку, Карповку, Смоленку,
Стикс, Коцит и Ахеронт.
P.S. Да, Кушнер равен себе. И в его совсем недавних стихах появляется сахарница, которая досталась ему в наследство от Лидии Яковлевны Гинзбург. И эта сахарница живёт теперь с ним, но помнит прошлое, и в этой вещной предметной памяти Кушнер.
И эта память — бессмертие.
Я всё-таки её взял в руки на мгновенье,
Тяжёлую, как сон. Вернул, и взгляд отвёл.
А что бы я хотел? Чтоб выдала волненье?
Заплакала? Песок просыпала на стол?
28. ЗА ГРАНЬЮ ТРАГЕДИЙ (Наталья Горбаневская)
В любой трагедии есть какое-то ощущение выхода. Пусть не для героев — для зрителя и читателя. Само созерцание трагедии дает нечто зрителю — в силу ли сравнения грандиозных чувств на сцене со своими, в силу ли чего другого неведомого, но то, что Аристотель назвал катарсисом безусловно существует. Так по законам парадоксов — а по ним вся наша психика построена — безнадежность приносит надежду.
Так было отвеку… Но вот какой отклик вызывают такие стихи?
Не выплыву, не доплыву.
На облаках, как наяву,
роняют чайки плач в Неву,
и этот сизый хрип,
и эти капельки свинца,
где нет ни смерти, ни конца,
где целят в бедные сердца,
но не достанут их.
Это ощущение трагедии, лишенной даже естественного трагического финала. Когда даже смерть — и та уже не существует.
В стихах Натальи Горбаневской речь идет о времени, отнявшем даже право на "нормальную" гибель. В стихах из сборника "Три тетради" — доминирующий образ — зеленая вода, непрозрачная вода. Она колышется, но она мертвая. Вода Леты. Она за пределами всего, даже за пределами небытия. И только есть голос, уже переставший страдать, поскольку страдание ведь тоже жизнь!
А тут — и смерть уже за спиной. Природа тоже запредельна, как всё в этой черно-зеленой акварели:
Заря звезды висит, как будто в петлю
продела голову, кровавы дерева,
но первая роса по-прежнему права,
но лик земли с заоблачностью сцеплен.
Или
Сон — это сонная, вязкая река,
где в водорослях вёсла не лёгки и не звонки,
Или еще
На воде, все равно что нигде
Главная пружина, главный конфликт всех этих стихов, звучащих в мире, где и безнадежность сама потеряна: «Сожалею, значит — живу, там, где и воспоминания о существовании быть не может.»1'
Зеленый омут — это время. То, которого уже нет. Словно эти стихи о послеапокалиптических временах. И сквозь воду, или звездную муть виден "ангел огненный, ангел с мечом, с автоматом" Вот примета мира, в котором мы живем. Ангел сторожит ворота Рая… И здесь поэт — "соловей, ударенный под вздох" — задает себе вопрос:
Что там за дверью, в глубине в душе,
Где даже пятна света не ложатся?
За всеми пределами живо только одно: любовь.
Пока она есть — даже в этой немыслимой запредельности можно если не всплыть, то — уплыть. В себя… Но и любовь тут — скорее уход от любви, чем она сама.
Всё. С концами. Не в этой жизни
островной
повстречаешься въяве и вживе
ты со мной,
только парус кружит и пружинит
над волной
Ахерона.
Вот и назван Ахерон. Мы уже ждали его, как Стикс и как Лету… Но каков же мир видимый, "реальный"?
Или точнее — что было толчком для создания этих запредельных картин? На это ответ — одно стихотворение, выключенное из той системы образов, о которой до сих пор шла речь
Оно в некотором смысле и есть ключ к расшифровке того мертвого мира, в котором бьется под толщей зеленой воды живая любовь:
Это я не спасла ни Варшаву тогда и ни Прагу потом,
это я, это я, и вине моей нет искупленья,
будет наглухо заперт и проклят да будет мой дом,
дом зла, дом греха, дом обмана и дом преступленья.
И, прикована вечной незримою цепью к нему,