Идите, стол в саду накрыт для чаепитья.
А это что за гость? — Да это юный внук
Арсеньевой. Какой? Столыпиной. — Ну что же,
Храни его Господь, ау, любезный друг!
Вот так, играя, Ахмадулина усаживает Лермонтова за свой чайный стол И вправду он кажется юношей, к которому она относится, как старшая, как подруга его бабушки… Игра, раз приняты ее правила, идет на протяжении всей книжки. Все элегии, как мы уже видели, сливаются в одну метаэлегию. И нас не смущает, что это — игра: она так естественна, ибо в роли женщины ХIХ века, женщины умудренной и чуть сентиментальной, с медлительным задумчивым характером, не знающим возраста, Белла Ахмадулина чувствует себя легко и свободно,
Так всё естественно, что и сам читатель, вовлечённый в игру, оказывается за тем же чайным столом на берегу Оки, где на краешке стула сидит подросток Лермонтов, а в зарослях играют девочки Цветаевы… И если все — в игре, то понятным становится такое с виду ироничное, но совершенно серьезное высказывание:
Сообщник и прихвостень лунного света,
Смотрю, как живет на бумаге строка,
Сама по себе. И бездействие это –
Сильнее поступка и слаще стиха.
Так вот какая тайна содержится в названии книги: это попросту тайна творчества, когда все времена сходятся за один чайный стол…
37. ВСАДНИК ВЕСЕННЕЙ ЗЕМЛИ (Виктор Соснора)
В 1958 году среди молодых питерских поэтов прошелестело новое имя.
Когда некто Сергей Давыдов, плохонький, раболепный и малограмотный стихотворец, но довольно восторженный человек, сказал мне, что появился "новый поэт, оригинальный, и главное — рабочий!", то я, понятно, отмахнулся. И вкусу давыдовскому я никогда не доверял, и оттолкнуло это самое пошлое в применении к поэту определение — "рабочий". Уж слишком нам поперек горла стояли все эти безграмотные гении "от сохи и станка", вроде самого Давыдова. Но формула эта в СССР служила, к сожалению, пропуском в литературу еще с пролеткультовских времен.
Естественно, ни строчки нового поэта Давыдов не мог понять. А поэт действительно поразил воображение. Не тем, что с завода, конечно… Кстати, выяснилось быстро и то, что никаким рабочим этот поэт тоже не был, а просто посещал Литобъединение «Трудовые резервы», предназначенное по идее для людей из ремесленных училищ или из ПТУ. Руководителем же этого ЛИТО был Давид Яковлевич Дар.
Так или иначе, с неба свалился поэт, очень своеобразный и вполне зрелый.
И дождь прошел, и ты прошла.
Прошел, как ты прошла,
По озеру волна, как шланг,
И листьев — как шаланд.
Или такие строки:
Первый снег –
Пересмех
Перевертышей-смешинок
Над лепными урнами,
И снижение снежинок
До земного уровня.
Совмещение несовместимого — если в этом, и верно, одна из главных пружин поэзии — (сближение далековатых понятий — по Пушкину!) — вызвало у меня сначала удивление, потом — узнавание, и, наконец — ответ, часто несогласие…
В ранних стихах лицо Сосноры всё время меняло выражения, но при этом оставалось все тем же лицом.
Не воздвигаю мавзолей
Прошедшим временам,
Я — за вязанье вензелей
Дождинок между рам!
Эти вензеля, эта красочная, очень подробная и звучащая жизнь стиха, противостояла серой и монотонной жизни и была вызывающе независима от нее.
В шестидесятые годы советский официоз встречал новых поэтов, как разрушителей уютного мирка казённых стиходелов. В Москве, где литературная жизнь была громче и скандальнее, и в некотором смысле безопаснее, легче было пробиться к слушателю, что было тогда важнее, чем к читателю! А в Питере по традиции душили молча. И это вызывало у некоторых поэтов ощущение чуть ли не смертничества. Но — радостный, едва заметный эпатаж звучал в таких «несовременных» стихах Сосноры:
Я всадник, я — воин. Я в поле один.
Последний — династии вольной орды.
Я всадник. Я воин. Встречаю восход
С повернутым к солнцу веселым виском.
Я всадник. Я воин во все времена.
На левом ремне моем — фляга вина.
На левом плече моем дремлет сова,
И древнее стремя звенит.
Но я — не военный потомок славян,
Я — всадник весенней земли.
Во второй книге — "Триптих" Соснора проявился в полной мере. Он сочетает в своем творчестве праздничную, балладную линию Алексея Константиновича Толстого с дробленым образом мира — признаком второй половины ХХ века… Из всего нашего поколения один Соснора, видимо, ничем не обязан был Серебряному веку.
То чувство русской культуры, которое внесли в наше сознание Аксаков, Леонтьев, Хомяков, то открытие корней, что для А. К. Толстого было воистину ненадуманным, зазвучало в стихах Сосноры и соединилось с диссонансной музыкой XX века. Диссонансной, как Скрябин, как Равель, как, наконец, ранний Маяковский.
Академик Дмитрий Сергеевич Лихачев в предисловии к третьей книжке Сосноры ("Всадники") так писал о о его стихах: "Современность его поэзии — это по преимуществу истолкование фактов, современный взгляд на них" — и далее: "его стихи рождаются из преодоления обыденной речи, из находок в самих недрах русского языка. Идеи рождаются у самых корней слов".
Вот яркий пример идей, происходящих из корнесловия:
…И я обращусь к самодержцу:
— Ты в самом деле
Сам держишься и сам все держишь?
— Все держит стража…
И сам немножечко держусь. Народ, навроде,
Меня поддерживает сам… как скажет стража…
Из одного только слова — самодержец — поэт вытаскивает разные смыслы в нем заложенные, и перед нами — картина, имеющая к временам татарского нашествия такое же отношение, как и к нашим. Так поиски корней словесных приводят к поискам корней исторических, еще раз подтверждая, что "в начале было Слово".
И когда в Граде Китеже, где некогда, до самодержца, до его стражи, "верность почиталась вровень с богами хлеба", почти все в той или иной мере становятся предателями, то герою поэмы остается положить на площади 12 головок лука… Луковки церквей? Память о верности? Или слово лук — оружие — напоминает о боевом сопротивлении? Или лук заставляет всех плакать, тем самым производя нечто вроде мятежа, там, где слёзы под запретом? Всё сразу!
Ведь лук — последнее явленье живой природы
И в эту эру исторгающее слёзы!
Тот же лук — символ совести:
Возьму двенадцать головок лука.
Чтоб с головой моей — тринадцать
Головок было…
А когда люди вдруг и верно заплакали — они снова почувствовали себя людьми! И это — самое опасное для всяческих самодержцев…
…но не забыли
Меня казнить, и не забыли
Зарыть двенадцать головок лука
В ближайший омут.
Но они ведь взойдут! Живая зелень прорвётся, то есть историческая память помешает людям терпеть зло:
И голова моя взойдет предупрежденьем:
Я не последний из казнённых, не последний…
В более ранних стихах Соснора почти автологично говорит о судьбе поколения:
Когда от грохота над морем
Бледнеют пальцы и лицо –
Греби, товарищ! В мире молний
Необходимо быть гребцом!
Напоминает Языкова?
«Смело, братья, ветром полный..».
Но сама лексика, подчеркнуто нынешняя, делает стихи Сосноры не повторением, а обнажает связь времён. Восстановление этой связи — обречённое, вроде бы, дело, но всходы даёт, как те луковицы… Вот почему Соснора часто говорил: "я пытаюсь заново переписать всё важнейшее для меня в мировой литературе".
В начале восьмидесятых годов ХХ века власть не глушила память о досоветских временах обухом, историю попросту лакировали и фальсифицировали.
Необходимость восстанавливать связь времен никак не исчезла, но куда трудней стало пробиваться к истинной истории…
Виктор Соснора упорно связывал времена и писал о своём — неважно о Гомере ли, или о русских скоморохах:
И грустить не надо,
Даже в самый крайний,
Даже на канатах
Играйте, играйте!
Так на пепелищах — "люди плачут, поэты юродствуют". А юродивые на Руси нередко за пророков почитались.
И вот — обращение к Геростратам, надевшим маски поэтов:
Расторгуйте храмы,
Алтари разграбьте,
На хоругвях храбро
Играйте, играйте…
Это стихи из цикла "Песни Бояна". Цикл этот по сути попытка создать новый эпос на основе одного имени древнего русского поэта, упомянутого вообще-то всего однажды в истории — в начале «Слова о полку Игореве».
Для Сосноры Боян и вся тут же выдуманная судьба этого русского «скальда» 12 столетия — образ и судьба поэта вообще. Вечная коллизия — власть и поэт — вполне в пушкинской традиции. "Волхвы не боятся могучих владык"
А казнь Бояна — обычный гонорар поэту…
Рассказывающий о казни Поток-богатырь кается перед пьяными в корчме в том, что он — убийца. Он, новгородец, вольный человек, и вот:
В песчаном Чернигове рынок — что сточная яма,
В помоях и рытвинах — лоб расколоть нипочем!
На рынке под вечер в сочельник казнили Бояна,
Бояна казнили, назначив меня палачом!
И зрители, более всего занятые гаданием, вправо или влево упадет боянова голова, так опротивели Потоку, что он взбунтовался… но уже совершив казнь! Как и булгаковский Пилат!
И ясно, что ничем не лучше его и те, кто –
…разбредались, мурлыча бояновы строки,
Лелеять иконы в своих утепленных углах,
Марина, которой Бояном написано столько,
В ту ночь, как обычно, с боярином Ставром легла.
Я выкрал у стражи бояновы гусли и перстень
И — к чёрту Чернигов…
Но чего стоят теперь покаянные слова Потока:
"3амолкните, пьянь — на Руси обезглавлена песня!" — если сам он эту песню и обезглавил! Кончается эта поэма (именно поэма, несмотря на небольшой размер!) грустно и иронично:
В ночь казни смутились шестнадцать полков Ярослава,