Русская поэзия за 30 лет (1956-1989) — страница 4 из 41


А следующий шаг — массы подменяются теми, кто вещает от их имени и мы не видим подмены… Так не продавшись, талант даром отрекается от себя, так его берут голыми' (и грязными) руками демагоги. Но поэту удалось всё же отбросить «возвышающий обман». И в последние годы жизни к нему вернулось его удивительное мастерство: Вот одна строфа из стихов о Босхе:


…Он сел в углу. Прищурился и начал:

Носы приплюснул, уши увеличил,

Перекалечил каждого и скрючил,

Их низость обозначил навсегда,

А пир в харчевне был меж тем в разгаре,

Мерзавцы, хохоча и балагуря,

Не знали, что сулит им срам и горе

Сей живописец Страшного Суда.


Вся настоящая поэзия Павла Антокольского представляется мне одним грандиозным театральным зрелищем, почти мистерией, в которой сталкиваются Человек и Время. Время у него вроде античного Рока, и вместе с тем оно невероятно конкретно. Оно — личность:


Прочтя к обеденному часу

Что пишут «Таймс» м «Фигаро»

Век понял, что пора начаться,

Что время за него горой…

Казалось без вести пропавшим,

Что вместе с ними век пропал,

Казалось по теплушкам спавшим –

Он мчал их клавишами шпал…


Итак "Время — главный мой герой" Оно меняет маски, совершает преступления и подвиги, оно — судья и подсудимый. И в поэме, о споре поэта с самим собой, (это ещё в 20 годах, заметим!) оно принимает облик толпы нидерландских гёзов из революции 17 века. Возникает образ "Армии в пути" — того железного потока, в котором личность обязана раствориться. И вот вопрос: смирится ли с этим человек? Что есть "категорический императив" — Время или Личность? Для героя поэмы — безусловно личность, но лишь пока он спит, лишь во сне. Когда же он просыпается, то автор ему навязывает иную позицию — и Время торжествует над личностью. В этой поэме есть все данные для того, чтобы угадать путь поэта. в страшных тридцатых и особенно в сороковых годах — его отречение от себя. Кто же герой этой поэмы?


Он — неудачник Дон-Кихот,

Гость в этой армии, искатель

Ненужной истины. Он трезв.

Пятно вина марает скатерть

Все отказало наотрез

Ему в сочувствии. Все сбито,

Размыто, смято, сметено..

Марает мир уродство быта,

Как это грязное пятно

На скатерти, И так неясно,

Проглядывая, чуть сквозя,

Он бурей века опоясан…


Личность с ее идеалами в этом мире грязных толп, так же неуместна, как неуместен другой герой Павла Антокольского — Франсуа Вийон: он борется с Временем и погибает, не сдавшись, как положено в трагедии. А герой «Армии в пути» просыпается, то есть сдается, «каплей сливается с массами», признавая за ними высшую правоту, и даже право на преступления «во имя…» Он теряет себя так же, как впоследствии на время потерял себя и его создатель:


Ты — армия в пути,

Ты — молодость чужая,

Тебя не обойти,

Форпосты объезжая.

Не бойся за меня –

Я стал твоею частью…


Итак чужую молодость не обойти — потому и необходимо стать ее частью и в этом найти что-то, что компенсирует потерю себя. Но это «что-то» — и есть золото, превращающееся в глиняные черепки. Сдача происходит с пафосом:


Довольно снов и чувств и песен и вранья!

Бей зорю, барабан! А тот, с багровым шрамом, -

Сын своего отца и века, как и я!


Но в главном, наверное, произведении Антокольского, в драматической поэме о Франсуа Вийоне, конфликт разрешается противоположным образом: Время, требующее от личности отказа от себя самой, принимает туг символический образ огородного чучела. Это — воплощение пошлости, обывательщины… Это попытки превратить поэта Вийона в подобие такого же пугала. Но они проваливаются: поэт разгадал и оттолкнул эти попытки:


Ты, раздаватель рваных шляп

Под проливным дождем,

Я чувствую, что ты — пошляк,

Я в этом убежден!


И стоя перед комиссией сухарей-литературоведов, жуть как похожих на всяких идеологических чучел советского литературоведения, решающих уже в наши дни — а был ли вообще Вийон, (или его, возможно, враги существующего режима выдумали), поэт бросает им в лицо слова о том, что он-то есть, а вот их точно нет! О чём и свидетельствует их коллективность, безликость. Просто бессмертное Время переносит из века в век бессмертную пошлость усредненного, общего, ничьего — с которым личности не ужиться.


Скорей, скорей в мой черный мрак,

В пятнадцатый мой век,

Где после стольких дружб и драк

Истлеет человек,

Назад, или верней — вперед,

Чтоб написать хоть стих,

Которого не разберет

Никто из чучел сих!

Чтоб досмеяться, доболеть,

Дослушать, доглядеть…

А песня вновь свистит, как плеть!

Куда мне песню деть?


В стихотворении "Ночной разговор" уже вовсе мрачный вид принимает все то же Время — это облик современного не то Фауста, не то, скорее его антипода Вагнера. Оно призывает себе на помощь Мефистофеля, упрекая его в обмане! (а не призывай!)


Ты же сам мне солгал, обещав,

Что на черных конях непогоды

Что в широких, как юность плащах

Мы промчимся сквозь версты и годы..

Посмотри мне в лицо: человек

Цвета пыли. Защитного цвета…


И ясно становится по цвету этому, что перед нами и верно Вагнер! Кто же он, этот нынешний Вагнер в роли Фауста?


… Я — сумрак всех улиц и сцен,

Городов обнищалая роскошь,

Мне осталось проверить прицел,

Крепче сжать леденящее дуло,

Чтобы ты из подземного гула

Вырос выше всех выросших цен…


Вот так и возникает фашизм. И вызвал его к жизни тот самый обыватель, «клерк с пистолетом» или, что то же самое, «советский простой человек», но чтобы не юность получить, а обзавестись «тем, кто всё за нас решит»… Мещанство, нивелируя личность, жаждет диктаторов и порождает их, нередко из своей среды.


====================


Антокольский удивительно точен в своём театре, его исторические картины создаются средствами и живописи и музыки одновременно. Потому это и есть всегда театр. Вот например мелодия бешеной тройки — это Павел Первый:


Величаемый вседневно, проклинаемый всенощно,

С гайдуком, со звоном, с гиком мчится в страшный Петербург,

По мостам, по льду речному мчится, немощный и мощный,

И трубит хмельной фельдъегерь в крутень пустозвонных пург.


А в стихотворении о Николае Втором доминирует мелодия траурного марша, переданная мелодией стиха и даже прямо названная:


Над роком, над рокотом траурных маршей,

Над конским затравленным скоком,

Когда ж это было, что призрак монарший

Расстрелян и в землю закопан?


И кончается это трагическое стихотворение ассоциацией с "Лесным царем" Гёте — образом всадника, мчащегося неведомо куда с умирающим ребенком на руках:


Зафыркала, искры по слякоти сея,

Храпит одичалая лошадь. –

Отец, мы доехали? Где мы? — В России.

Мы в землю зарыты, Алеша.


У Павла Антокольского, пожалуй, легче чем у любого другого из поэтов советского периода отличить настоящие стихи от вымученных. Контраст превосходит все, что можно вообразить… И ремесленник, оглушенный "маршами энтузиастов" не заслоняет большого русского поэта. Стряхнув с себя эту колдовскую паутину, в 1961 году Антокольский написал открытое письмо тогдашнему Министру культуры, протестуя против изъятия рукописей у Солженицына: "Если Солженицын не может сказать читателям своей правды, то и я, старый писатель, лишен права открыто смотреть в глаза читателям".


Этот бунт личности против безликого "надо" был одним из последних у поэта. После этого он ещё раз громко и возмущённо выступил в защиту Иосифа Бродского…



В авторском предисловии к четырехтомнику 1971 года поэт писал:

«Как каждый, живущий в искусстве, я горячо верю, что кое-что из сделанного мною останется для этого загадочного будущего. Следует смиренно довериться его суду, который наступит, когда нас уже не будет».


И мы уже видим, что суд этот высказывается в пользу поэта.

Отсеяв всю шелуху, он оставляет за Павлом Антокольским то место, которого поэт достоин… «Каждому даётся по вере его…»

3. ОТЧАЯНЬЕ Я ПРЕВРАТИЛ В ИГРУ (Георгий Иванов)


Название этой статьи — строка Георгия Иванова. Она, как мне представляется, ключ к его поэзии.


Когда хуже быть не может, глубже дна тонущему не опуститься — остается только всплыть. Рождается надежда.


Первая книга Георгия Иванова вышла, когда ему было 18 лет. Она привлекла к себе доброжелательное внимание Брюсова, а с другой стороны — вызвала одобрительный отзыв Гумилева, позиции которого были несовместимы с брюсовскими (хотя поначалу Гумилёв считал себя брюсовским учеником)


Видимо, что-то звучало в стихах начинающего поэта, что обратило на него внимание вождей двух взаимоисключающих школ в русской поэзии — символизма и акмеизма.


Забавно. что в Краткой Литературной Энциклопедии (советской) некий С. Симовский изображает Г.Иванова как поэта утомленности, эротических мотивов, картин старины… Все это можно сказать о символистах, да и то, если отнестись к ним с позиций ждановщины. Но игнорировать всё творчество Г. Иванова и писать в энциклопедии по сути только о первой книжке поэта — и невежественно и нечестно. Но таково уж было советское идеологизированное литературоведение.


Ну а Георгий Иванов занял свое место в русской поэзии вне зависимости от того, что о нем пишут в литературной энциклопедии. Просто ценность КЛЭ как объективного справочного издания сводится к нулю подобными экзерсисами.


Что же представляет собой в действительности поэт Георгий Иванов? Поэт, эмигрировавший в 1922 году и ставший зрелым уже за рубежом, да и то не сразу? «Отчаянье я превратил в игру!» — по этому закону и следует рассматривать его поэзию. Среди поэтов начала века он — уникальное явление: он — зеркало почти всех направлений и школ, сменявших друг друга с калейдоскопической быстротой.