му. Таким был Пушкин.
Прежде всего, с антропологической точки зрения, в Пушкине поражает величайший орган мысли, вложенной в неуклюжий и некрасивый африканский футляр. В типическом негритянском черепе и теле содержался мозг самого высокого качества, свойственный наиболее развитым представителям человеческого рода. С особенной очевидностью выступает одна сторона душевного строя Пушкина — это острейшая способность восприятия, соединенная с такой же острейшей памятью. Когда Пушкин получал какое-либо впечатление (видел, слышал что-нибудь и т. п.), это сопровождалось у него различными воспоминаниями, имеющими известное, иногда весьма отдаленное отношение к впечатлению. Это, конечно, обыкновенное психологическое явление, свойственное всем людям: впечатления всегда влекут за собою воспоминания, и в этом, собственно, и состоит целостный акт восприятия. Но размеры и степень таких воспоминаний могут быть далеко неодинаковы у разных людей. Иной раз, воспоминаний так мало, что впечатление остается почти одиноким и падает на дно души, чтобы там утонуть навеки или, по крайней мере, на долгий срок. В другой раз воспоминаний больше, но воспоминания эти так рыхло связаны между собой, что субъект подчас даже удивляется, почему вспомнилась такая-то и такая-то вещь или факт. Не таков был ум Пушкина. У него всякое упавшее в душу впечатление вызывало такую массу воспоминаний, как почти ни у кого из известных писателей, и в этом отношении Пушкин, вероятно, превосходит даже Шекспира, который остается недосягаемым гением другими сторонами своего великого духа. Если мы представим себе мыслительный орган человека, как некий водоем (идея американского психолога Джемса), в который брошен камешек, то вызванные этим волны будут изображать процесс воспоминаний. После некоторого движения волны обыкновенно стихают, постепенно становясь шире, дальше и слабее. Пушкин обладал психическим океаном, составленным из такой чуткой, эфирной, подвижной массы, что брошенное впечатление волновало у него всю эту неизмеримую массу ума вширь, вглубь, вдаль, вызывая неисчислимое количество умственных образов к услугам его творческого духа. В качестве воспоминаний всплывали не только образы мысли, но образы чувства и горы волевых усилий. По самому незначительному поводу весь необъятный океан Пушкинской души приходил в движение, начиная от вершин психизма и до нижних слоев и самых глубин. Все оживлялось и приносилось в лабораторию творческо-мыслительной работы. Мыслительные волны в душе Пушкина каждый раз распространяются далеко, не ослабевая и не погасая на пути. Оттого все воспоминания у него всегда сочны, эффектны и дышат поражающей свежестью и новизной. Довольно прочесть первые тридцать строк Руслана и Людмилы, чтобы убедиться в ясности, блеске и простоте потока мысленных образцов поэта и в свободе, с которой отдельные образы идут один за другим… как будто мозг поэта какой-то идеальный аппарат, в котором незаметны усилия, нет задержек, нет трений и работного напряжения. При таких условиях подбор рифм не затруднен и натяжек не видно. Поэт не только передает то, что стоит впереди по ходу его мысли, но и то, что по сторонам или где-нибудь вдалеке. Оттого течение мыслей у него хотя и вполне естественно, но всякий раз неожиданно и потому поражает всякого, кто читает его стихи, его прозу, его письма или записки. Приведем несколько примеров.
Поэту необходимо напомнить своему другу-должнику о долге. Для этого он нежно и ласково берет, так сказать, своего должника за руку и уводит его далеко от всех денежных обстоятельств и перспектив, но затем вдруг по запутанным и тонким, но кратким дорожкам приводит его к требуемой цели со всею убийственной естественностью логического пути. При этом кудесник-поэт проводит всю сцену так, что должник ни о чем не догадывается, и в конце всего ему остается только рассмеяться и платить. Вот коротенькое напоминательное письмо поэта:
«Играешь ты на лире очень мило,
Играешь ты довольно плохо в штос.
Пятьсот рублей, проигранных тобою,
Наличные свидетели тому,
Судьба моя сходна с твоей судьбою —
Сейчас, мой друг, увидишь почему.
Сделайте одолжение, пятьсот рублей, которые вы мне должны, возвратить не мне, а г. Назимову, чем очень обяжете преданного вам душою А. Пушкина».
В таких случаях, искусства, хитрости, фокус-покусов вовсе нет. Поэт только придумывает, вернее, находит, в неистощимой кладовой своей памяти действительный образчик, редкостную, правда, но действительную модель хода событий и идет по этому пути, ведя за собою собеседника, или читателя.
«Воля твоя, ты несносен, — пишет он Плетневу (11/4 1831 г.), — ни строчки от тебя не дождешься. Умер ты, что ли? Если тебя уже нет на свете, то, тень возлюбленная, кланяйся от меня Державину и обними моего Дельвига. (Дельвиг женился — погиб по холостяцкому иносказанию поэта.) Если же ты жив, ради Бога, отвечай на мои письма. Приезжать ли мне к вам, остановиться ли в Царском Селе или мимо сказать», и т. д.
При богатстве и изобилии воспоминательных образов поэту, — когда он мыслит, — остается выбирать, что ему необходимо, отметая все слабейшее или все стоящее сбоку от прямого пути, и обыкновенный человек так и поступает, и оттого в процессе мышления обыкновенный человек по временам замедляется, делая умственную сортировку (как это было свойственно И. С. Тургеневу). Но у Пушкина нет слабейших элементов мысли, и все стоящее сбоку и вдали так же для него сильно и ярко, как и центральное. Он, поэтому, как ребенок, несет все из своей души, умея все без остатка захватить и ловко разместить в своем многоценном ручном багаже. Поэт отвечает Вяземскому на его письмо:
«Ты приказывал, моя радость, прислать себе стихов для какого-то альманаха (черт его побери). Вот тебе несколько эпиграмм, у меня их пропасть; избираю невиннейшие». Очевидно, что для милого дружка и сережку с ушка. Поэт радостно исполняет просьбу, но все-таки, атом неудовольствия где-то шевельнулся в его душе, и поэт выругался, обративши это в сторону альманаха. Не путем вычеркивания и обрезки укорачивает свою мысль художник мысли, а посредством ловкого и искусного совмещения, — умелым переполнением, а не сокращением. Получается несказанная полнота души, и читатель научается мыслить гораздо шире, чем это кажется возможным, ловко размещая, подобно поэту, свой умственный багаж, как делают на корабле; по-видимому, в узелке или чемоданчике немного, — ан, тут все, что нужно. В этом отношении Пушкин — удивительная психическая модель. При своем недосягаемом искусстве вмещать и размещать, поэт смело берет в руки такие громоздкие и опасные объекты мысли, чувства и воли, что порою, кажется, вот-вот заденет, ушибет, толкнет, увязнет — и не бывало: он легко и свободно идет, никого не задевая, а, наоборот, всех удивляя своим искусством. Вот пример: «Друг мой, барон, — пишет он Дельвигу, — я на тебя не дулся и долгое твое молчание великодушно извинял твоим гименеем. Черт побери вашу свадьбу, Свадьбу вашу черт побери!
Когда друзья мои женятся, им смех, а мне горе, но так и быть: апостол Павел говорит в одном своем послании, что лучше взять себе жену, чем идти в геенну и в огонь вечный — обнимаю и поздравляю тебя — рекомендуй меня баронессе Дельвиг». Поэт смело начинает приведенное письмо признанием факта, что его друзья ему изменяют, разделяя любовь к нему с любовью к своим женам. Поэт как будто сжигает корабли, ибо во всеуслышание говорит, что такие поступки его огорчают, и начинает ругаться по адресу женитьб своих друзей, вообще не думая о том, что подумают их жены. Такую поэтическую дерзость, такой мысленный набег поэт потому допускает, что он хотя и испытывает некоторое огорчение от дружеской измены, но в то же время он полон дружеского счастья и радости, только это последнее чувство он деликатно скрывает, перед новым выступающим другом, прячась для этого за нежную дымку цитаты из послания апостола. Получается бесподобная полная гамма психических актов, предъявляемая в дружеском письме в соединении с редкой стыдливой сдержанностью, заставляющей поэта откланяться, стушеваться, уйти от интимного общества новобрачных, сердечно поздравляя их и порадовавшись на них подобно няне, которая ворчит и ссорится на словах, выражая на деле бесконечную любовь своему баловню. В своем искусстве, поэт точно забавляется, играя сразу целой серией шаров и букетов, составляемых из чувств и мыслей, которые он ловит перед наблюдателем, желая нежно поласкать его взор и порадовать его сердце роем летающих фигур, из-за которых не виден фокусник-психолог-поэт.
Такую психологически-художественную печать носит следующее письмо к Вяземскому: «Ангел мой Вяземский, или пряник мой Вяземский, получил я письмо твоей жены и твою приписку. Обоих вас благодарю и еду к вам и не доеду. Какой! Меня доезжают… Изъясню после… Отовсюду получил письма и всюду отвечаю. Adieu, couple si etourdie en apparance. Прощай, князь Вертопрах и княгиня Вертопрахина. Прощай, князь Вертопрах, кланяйся княгине Ветроне. Ты видишь, у меня уже недостает и собственной простоты для переписки».
В приведенном сейчас письме сказывается теплая дружеская близость и охота нежно позабавить себя и других. А в нижеследующем письме сквозит тоже нежность и ласка, но общий фон настроения поэта иной, в виду возраста лица, к которому обращаются. Вызываемая этой разницей нравственная постановка отношений иная. Всецело господствующее здесь основное чувство — благоговение. Он кладет свою нежную печать на такую же свободную игру мыслями, при посредстве которых поэту желается дать утеху себе в своих бедах и порадовать своего собеседника. «Теперь уже вы, вероятно, в Твери, — пишет Пушкин Осиповой. — Желаю вам проводить время весело, но не настолько, однако, чтобы совсем забыть Тригорское, где после грусти о разлуке с вами, мы начинаем уже поджидать вас…» «Петербургу, — продолжает поэт, — я предпочитаю ваш прекрасный сад и красивый берег Сороти, вы видите, что у меня вкус еще поэтический, несмотря на северную прозу моего настоящего существования. Правда, что мудрено писать вам и не быть поэтом».