врат ее к давно прошедшему, и тем еще более оттеняется символизм, как патологическое явление.
Спору нет, что искусство, по существу, явление из области иллюзий, разумеет в себе условные образы, как необходимое орудие выражения более подчеркнутого настроения; но там, где такие символы служат для облегчения передачи при скудости художественного творчества, они суть символы эстетической нищеты; там же, где они предпочитаются с целью произвести особенное впечатление, взамен естественных для всякого здорового человека представлений, где они имеют в виду особую сторону, особую эпоху, ребяческую трактовку, или факты из другой области и где они должны служить для дополнительного ощущения чего-то, долженствующего, якобы, усугубить эстетическую эмоцию, — там такие символы суть результат нарушенной гармонии психической деятельности. С той ли самой целью или, вернее, вследствие сужения области представлений и наклонности к навязчивым повторениям, больные художники нередко прибегают к частому повторению одной и той же формы, одного и того же символа.
Наряду с богатством символов в произведениях душевно-больных и самый рисунок их представляет некоторые характерные особенности: мы здесь встречаемся с грубо обведенными контурами, с неправильными пропорциями, преувеличением размеров и искаженным размером частей по отношению к перспективе, с нелогичным расположением фигур наподобие японских изображений; при этом в тех случаях, где подобные ошибки не зависят от исходящих из слабоумия причин, они должны быть приписываемы манерности больных, имеющей целью какое-нибудь особенное впечатление. Стоит еще упомянуть об особой наклонности душевно-больных к пунктирным контурам и теням из точек, а еще о частом стремлении к рисованию змеевидных линий и орнаментов, дающих материал для часто фигурирующих в их произведениях змей и драконов.
Наконец, и элемент цветовых тонов не остается иной раз у наших пациентов без своей couleur locale и сказывается известными специфическими особенностями при некоторых психопатологических состояниях; так, например, для живописи алкоголиков надо считать характерными желтые и особенно красные тона, которые то вяжутся с огненными и кровавыми сюжетами их произведений, то не имеют с содержанием ничего общего. С другой стороны, бледные тона являются первенствующими у иных больных, имевших до того способность передавать свои образы во всяких надлежащих красках: Ломброзо упоминает об одном известном художнике, хорошем колористе, который, в состоянии вторичного слабоумия, ограничивался лишь белыми и серыми тонами и стал особенно удачно передавать эффекты зимних пейзажей.
Мы несколько подробнее остановились на особенностях патологической живописи и считали бы излишним вдаваться в подобный же анализ других форм художественного творчества уже по одному тому, что, например, литературные произведения, а главным образом, поэтические, которым душевно-больные предаются не менее охотно, чем живописи, представляют в патологических случаях особенности, аналогичные с произведениями больных живописцев: здесь мы встречаем тот же специфический оттенок в содержании, ту же дисгармонию между содержанием и настроением, с преобладанием то первого, то второго, ту же необузданность фантазии, весьма часто с ярким преобладанием эротических мотивов; здесь нам бросается в глаза та же более или менее бессвязная многоречивость, зависящая то от наплыва образов, то от болезненного многословия, та же вычурность стиля и формы, неудержимая игра словами и стремление к изобретению новых, подчас бессмысленных словесных символов, то же тикозное повторение одного и того же слова или выражения, — пресловутый rabachage, проходящий яркой полосой чрез всякого рода художественные произведения душевно-больных. Другими словами, как различные явления в сфере мысли и чувств, намерений и поступков, так точно и различные проявления художественной эмоции могут при анализе больной психики иметь значение симптомов со всеми их характерными чертами, необходимыми для постановки диагноза.
V
Вот вкратце то, что дает нам в настоящее время невропатология и психиатрия. Вот те факты, которые устанавливают взаимное отношение между жизнью больных нервов и искусством. Тут мы, с одной стороны, видим, к каким вредным последствиям могут приводить при известных условиях занятия искусствами, с другой — те уродливые превращения, которым подвергается искусство в руках душевно-больного. Мимо этих фактов мы не можем пройти, не остановивши на них внимания. Это сама жизнь; это одна из крупных сторон жизни духа; это относится к внутренней жизни всех народов, и не коснуться этого в один из тех редких моментов, когда представляется возможность встретиться с интеллигентной публикой и поделиться с ней мыслями по поводу занимающего всех вопроса, мы не считаем себя в праве.
Нас в этом отношении поддержит Макс Нордау одной из последних страниц своей книги «О вырождении»:
«Психиатры, — говорит этот выдающийся врач-философ, — в свою очередь не поняли своего долга. Настало время, когда они должны выступить, наконец, вперед: это большая ошибка, — говорит Бианки, — превращать психиатрию в святилище, в недоступную ни для кого Мекку». «Делать наблюдения, — говорит далее Нордау, — большая заслуга, но этим не исчерпывается задача психиатра. Недостаточно, если он обнародует свои наблюдения в специальных изданиях. Он должен говорить, прежде всего, с массой образованных людей, а не с врачами или юристами. Он должен распространять знания в популярных брошюрах или на столбцах газет».
Насколько можно согласиться с мнением этого писателя относительно всяких вопросов научной психиатрии, мы здесь решать не станем.
Вопрос об отношении болезней нервной системы к искусствам, вместе с немногими другими, занимает исключительное положение, особенно в последнее время. В начале нашей речи мы уже указали на одну из сторон современного искусства, именно на его чрезмерное распространение за последнее десятилетие. Укажите мне ту интеллигентную семью нашего времени, где бы не раздавалась музыка, — игра на рояле, на скрипке или пение. Если вы мне укажете на таковую, я в ответ назову такие дома, где инструмент берется с бою, особенно, если в семье преобладает женский пол. Прокатитесь весной, летом или осенью по окрестностям большого города и вы не найдете ни одной дачной местности, где бы пред избушкой или березовой рощицей не сидел один или несколько фабрикантов масляных этюдов, которые зимой с радостью ждут открытия всякой, какой бы то ни было выставки, чтобы пощекотать свой художественный взор и высказать свои соображения относительно манер, планов, настроения и гаммы тонов. Попробуйте попасть в один из многочисленных театров наших столиц на интересующий вас спектакль и вы с трудом добудете себе билет; дирекция же театра вынуждена ставить одну и ту же вещь по 30–50 раз в сезон; но если вы не попали в театр, вы почти ежедневно имеете возможность присутствовать при том, как многочисленные любители драматического искусства изо всех сил стараются коверкать или произведения искусства, или свою личность.
Это одна сторона.
Другая сторона искусства наших дней заключается в той специальной его окраске, которая заставляет меня упомянуть о любопытном наблюдении над самим собой: когда, лет 15 тому назад, мне впервые пришлось рассматривать рисунки и читать стихи психически-больных, на меня большинство подобных произведений искусства производило глубокое впечатление своей внешней уродливостью и диким содержанием — до того они резко отличались своим патологическим характером от того, что дала в то время живопись и поэзия; прошло всего 15 лет и от этой беспредельной разницы осталось очень мало, — настолько в некоторых пунктах приблизились друг к другу произведения некоторых представителей больного и здорового искусств. Как же это могло произойти?
Или все душевно-больные художники и поэты выздоровели и стали писать так, как писали нормальные творцы прошлых лет — это первая возможность.
Или способность моя отличать одно от другого настолько притупилась, что я перестал отличать плохое от хорошего — это вторая возможность.
Или с искусством произошло нечто такое, что сблизило антиподов и местами затерло границу.
Против первого предположения говорит, однако, то, что рисунки и стихи душевнобольных за это время не проявили особенной наклонности к прогрессу и как бы застыли на точке замерзания.
Против второго говорит то, что среди произведений современных поэтов, беллетристов и живописцев мы всегда сумеем отличить более приближающиеся к творениям больных от таких, которые на них менее похожи или даже вовсе не похожи.
Остается еще третье предположение, которое, как это ни печально, а все-таки придется допустить. Его необходимо допустить, потому что ничем иным нельзя объяснить того яркого сходства, которое представляют многие из произведений современного искусства с продуктами больного воображения в отношении то замысла, то выполнения. Чем иным, как не проявлением больной души, вы объясните крайнее стремление у некоторых современных художников и поэтов к аллегоризации подчас даже самых обыденных явлений, к демонизму и чертовщине, к изображению болезненных психических явлений, вроде галлюцинаций, бреда и т. п., наклонность к самой удивительной символической передаче настроения и чаще всего до болезненности мрачного, меланхолического? Чем, как не психопатическими странностями, объясните вы нелогические формы, извращенные перспективы, японизм, скандинавизм и тому подобные экзотизмы, инфантилизмы с детской манерой рисунка, всякого рода архаизмы, вроде прерафаэлитизма, византизма; различные условные манеры, не преследующие другой цели, кроме оригинальности, наподобие пуантиллизма, змеевидных линий и т. п. ухищрений, чем так богат сецессион; условные до нелепости звери и растения — лебеди, павлины, змеи, драконы, вампиры, орхидеи, лилии, ирисы, хризантемы и такие бредовые и нечистоплотные персонажи, как Succubus и Incubus; специфические колориты бесцельно-красные и желтые, бесцветные серые и бледно-зеленые и бледно-феолетовые тона в художественном слове и на полотне; чем, наконец, объясните вы падение истинного искусства до всё более и более входящего в моду декоративной формы с нагроможденным до болезненного ухищрения и претенциозным орнаментом?