Требовалось немалое мужество, чтобы признать истину. Надо вспомнить, в каких условиях существовали армия и флот в тяжелые годы с начала революционных волнений 1905–1906 годов до катастрофы 1917-го. Разве мог чудовищный политический шпионаж в казармах внушить подчиненным чувство преданности и доверия к начальству? Разве честные совестливые офицеры не страдали и не проклинали навязанную им роль агентов полиции? Лично я глубоко проник в повседневную жизнь армии, непосредственно наблюдая за нею на протяжении десяти лет столыпинско-распутинской реакции.
В то время ко мне, как к адвокату, часто обращались с просьбой выступить в защиту солдат и матросов, обвиняемых в политических преступлениях. Как член Думы, я прочел и выслушал сотни горьких упреков и жалоб на армейское и военно-морское командование. Эти жалобы тайно поступали ко мне отовсюду, от военнослужащих всех рангов.
Под показной заботой о благополучии войск, под покровом полуфеодальной-полупатриархальной системы шла глухая борьба солдат с командирами, накапливалась ненависть, уничтожавшая последние остатки авторитета.
Не случайно лучшие солдаты, по аттестации вышестоящих наиболее сознательные, наиболее одаренные, наиболее пригодные к воинской службе, неизбежно попадали под влияние политической пропаганды, мгновенно превращались в «презренных преступников». Помню одно дело, рассматривавшееся в военном трибунале Петроградского округа. Речь шла о некой революционной организации в 1-й гвардейской артиллерийской бригаде. Человек пятнадцать солдат пошли под трибунал по обвинению в чтении запрещенной литературы, политической пропаганде и созданию в бригаде революционного кружка. Свидетелями обвинения выступали не кто-нибудь, а командиры обвиняемых, лучшие офицеры бригады, самые образованные и сознательные. Один из них, командир батареи, громко и горько воскликнул: «Ведь это же лучшие наши солдаты!» В то же время долг ему предписывал шпионить за ними, терпеть вторжение полиции в жизнь батареи, следить за распространением политической пропаганды и, наконец, давать показания против своих лучших людей. Солдаты считали своих офицеров полицейскими агентами, не учитывая, что очень часто сами офицеры питали отвращение к слежке, включенной в их воинские обязанности. При объявлении приговора признанные виновными солдаты сорвали с себя погоны и бросили в лицо судьям.
Теперь посмотрим на положение, сложившееся на флоте, особенно на Балтийском, с гораздо более высоким, чем в армии, культурным уровнем. Офицерские каюты и помещения экипажа представляли собой два враждебных лагеря, вечно воюющих, вечно друг другу не доверяющих. Каждый год без исключения на том или ином судне вспыхивали беспорядки, обнаруживалась политическая пропаганда. Затем следовали разбирательства, причем офицерам всегда приходилось свидетельствовать против своих подчиненных. После революции матросы с безумным ликованием спалили флотские архивы, разорвали в клочки старые донесения собственных офицеров, подтверждавшие, что за экипажами велась слежка, а некоторые военно-морские офицеры и командиры исполняли роль тайных агентов. «Разве можно терпеть этого офицера? — не раз слышал я от матросов после революции. — Разве не он отправил на каторгу стольких наших товарищей?»
Надо отдать должное офицерам, которые крайне редко добровольно соглашались шпионить. Подавляющее большинство не выходило за минимальные рамки обязательной слежки, занимаясь ею с чрезвычайным отвращением. Офицеры сами находились под всесторонним наблюдением и поэтому не могли, не смели отказываться от выполнения минимальных требований.
Высшее командование армии и флота охотно прощало офицерам любое прегрешение, кроме единственного смертного греха «политического либерализма», которого во многих случаях было достаточно для увольнения со службы. Для зачисления в «политически неблагонадежные» хватало симпатии даже к умеренным политическим партиям вроде кадетской; малейшее сочувствие социал-демократам или эсерам заведомо обретало масштаб преступной измены. Хоть сколько-нибудь склонный к либерализму офицер попадал в категорию «опасных подозреваемых». Не надо даже быть военным, чтобы возмутиться бесцеремонными действиями Департамента полиции на флоте и в армии, который за всеми следил и всеми командовал.
Через мои руки прошло множество конфиденциальных, адресованных лично командованию армии и флота, сообщений полицейского департамента и местных жандармерий, уведомлявших начальство о службе в тайной полиции того или иного солдата, матроса. Командирам предписывалось не вмешиваться в деятельность этих «агентов» среди их подчиненных. Даже в канун революции, в декабре 1916 года, в трибунале петроградского Адмиралтейства шел процесс над раскрытой на Балтийском флоте социал-демократической организацией.
Политическая полиция бесстыдно вмешивалась в личную жизнь на судах и в казармах, безжалостно подрывая добрые отношения между офицерами и солдатами, всякий авторитет, дисциплину.
Офицеры абсолютно ничего не могли сделать. У них не было доводов против экстремистской политической пропаганды, их учили отстаивать только официальную политику, ненавистную солдатам, а часто и самим командирам. Они не имели возможности выступить против пагубной деятельности политической полиции, так как сами были у нее в когтях, нередко играя роль слепого или невольного орудия. В 1914 году жизнь армии и флота подчинялась одному безжалостному военному закону, который, по словам Гучкова, «вдалбливали» людям, сводившемуся к бездушному официальному патриотизму по «истинно русской» формуле «самодержавие, православие, народность», при полной невозможности хоть какого-нибудь примирения. Нигде в России пережитки крепостничества не чувствовались так сильно, как в повседневной рутине казарменной жизни. На крепостном принципе строилось не только отношение офицеров-аристократов к солдатам, простым честным русским крестьянам, с которыми они ежедневно общались, не только их полное неуважение к человеческому достоинству подчиненных, не имевших права протестовать против телесных наказаний, но и весь жестокий дисциплинарный кодекс пассивного подчинения, лишенный животворного принципа «службы родине». Этот принцип заменяла мертвая бесплодная формула «за веру, царя и отечество». Военная служба, по общему мнению, была тяжелым, скучным, утомительным бременем. Командование отличалось редкостным отсутствием чувства личной ответственности. В результате повсюду царила застывшая иерархия и мертвящая бюрократия.
Сама организация армии во многих отношениях представляла собой осколок старого русского крепостничества. В ходе вековой борьбы народа с царизмом первым и единственным стремлением армии стало слепое противодействие существующему режиму. Нигде не было столько деятельных, независимо мыслящих людей, как в армии, особенно среди командования.
«Он виновен: пытается думать», — заявил, по слухам, Николай I после допроса одного из декабристов. Этот афоризм дает вполне достаточное представление об отношении царизма к армейским офицерам. Самодержавие не нуждалось в мыслящих военных. Генерал Банковский, военный министр, фаворит Александра III, придерживался твердого убеждения, что образование армии ничего не дает. Сам абсолютно необразованный, он взял за принцип не продвигать по службе офицеров, закончивших Высшую военную школу.
Невежество и слепая преданность верхов, невежество и автоматическое послушание низов — вот как самодержавие понимало идеальную армию.
Подобный идеал во всех отношениях не менее утопичен и, возможно, еще менее осуществим, чем любые непродуманные идеи социалистов. О нем можно мечтать, к нему можно даже стремиться, но по мере приближения он отступает все дальше и дальше. Добавим жестокие безжалостные усилия самодержавия по истреблению в армии всех живых дееспособных элементов, добавим зревшее в военной среде недовольство и «измену». Чисто военные проблемы всегда отодвигались на второй план, армия постоянно использовалась во внутренней политической борьбе. «Армия должна стоять выше политики», — бесконечно твердили царские военные министры, но в действительности армия не была вне политики, особенно военные школы, отданные на милость всевозможных интриг и реакционных махинаций. Не слишком погрешив против истины, можно сказать, в армии царила одна политика. Армия должна была служить оплотом самодержавия. Разве это не политика? Разве не вменялось в обязанность всем офицерам внушать подчиненным определенное политическое кредо? Разве им самим с детства не вдалбливали с начальных классов военной школы до выпуска из Высшего военного училища примитивные, но беспрекословные политические понятия?
Нас в школах, гимназиях, прочих «штатских» учебных заведениях тоже пичкали политикой в огромных предписанных официальным патриотизмом дозах. Учителя и наставники подавали ее несколько пренебрежительно, довольно бессвязным образом, желая лишь отделаться от подобной задачи, не навлекая на себя недовольства властей. У нас не было времени вникнуть в суть и дух принципов государственной политики, поскольку большую часть дня мы проводили вне школьных стен в совершенно здоровой среде. Чего никак не скажешь о наших друзьях и братьях в кадетском корпусе.
Эти мальчики, юноши на семь — десять лет погружались в мрачную атмосферу, где их превращали в людей особой категории. Я провел детство и юность в постоянном контакте с офицерской средой. Один из моих ближайших друзей с ранних лет учился в кадетском корпусе, и мы непрестанно общались во время каникул. Это был одаренный, образованный и весьма независимый юноша. Но и я, и его другие товарищи, жившие на свободе, не могли не заметить, как на его мыслях и чувствах с каждым годом сказывается военное воспитание. Мы мало-помалу утратили взаимопонимание, отдалились друг от друга. Произошло это не потому, что мы учились по разным учебникам и пособиям, а из-за фактически неизбежного отчуждения кадетов от реальной жизни, которая с силой обрушивалась на них за школьными стенами, в которых они десять месяцев в году проводили в абсолютно неестественной обстановке, систематически усваивая мысли и представления, незаметно внедрявшиеся в сознание молодых офицеров и навсегда ограждавшие их от нежелательных политических влияний. Выращивая в военных теплицах новый сорт людей, предназначенных для исполнения особых требований самодержавия, официальные садоводы старались получить идеальный тип военного специалиста — честного, верного долгу, преданного царю, но совершенно чуждого политическим мечтаниям, надеждам, устремлениям штатской России.