Русская революция, 1917 — страница 31 из 61

На Северном фронте

Из Севастополя я направился в Киев, где назревала серьезная коллизия с украинскими сепаратистами. Из Киева поехал в могилевскую Ставку, решительно убедившись после бесед с генералом Алексеевым в необходимости назначения другого командующего. Оттуда вернулся на день в Петроград, решив вопрос о назначении на этот пост Брусилова, и сразу уехал на Северный фронт.

Именно там, в расположении 12-й армии близ Митау, произошел случай, свидетельствующий о бессознательном развале фронта.

Пост главнокомандующего 12-й армией занимал генерал Радко-Дмитриев, перешедший на русскую службу болгарин, герой Балканской войны 1912–1913 годов, пожилой, закаленный в боях командир, любивший солдат и умело с ними обходившийся. Тем не менее, после революции он увидел, как быстро между ними выросла стена непонимания. К его огромному недоумению, добрые слова увещания, с которыми он обращался к солдатам, вызывали не радостное веселье, а чаще всего раздражение.

— Тут совсем рядом по соседству с нами в частях действует агитатор, — сказал мне как-то генерал во время осмотра первой линии окопов. — Мы ничего не можем поделать. Он деморализовал весь полк своими рассуждениями по земельному вопросу. Может быть, вам удастся нас от него избавить?

Мы спустились под землю в недосягаемое с вражеских позиций укрытие, созвали к себе из окопов людей. Нас окружили солдаты с угрюмыми лицами, оборванные, одетые во что попало. Мы старались разговаривать с ними на их языке. Державшийся поодаль солдатик слушал, не принимая участия в разговоре. Наконец товарищи вытолкнули его вперед. Послышались голоса:

— Ну, чего ты? Почему молчишь? Вот тебе случай поговорить с самим министром.

В конце концов солдатик решился:

— Я хочу сказать, вы заставляете нас воевать, чтобы крестьяне получили землю. А зачем мне, к примеру, земля, если меня убьют?

Я сразу понял, что никакая дискуссия, никакие разумные доводы тут не помогут. Передо мной самые темные глубины человеческого подсознания. В данном случае важнейшие личные интересы пересиливали принцип самопожертвования ради общего блага. Эту идею надо прочувствовать, рассудком ее не постичь. Я никогда еще не был в таком затруднительном положении, но не мог оставить без ответа вопрос солдатика. Если нельзя повлиять на сознание, надо действовать на нервы.

Я шагнул к солдату и сказал Радко-Дмитриеву:

— Генерал, я приказываю немедленно уволить этого солдата. Пусть возвращается в свою деревню. Пусть его односельчане поймут, что русская революция не нуждается в трусах.

Неожиданная отповедь явно произвела на сочувствующих сильное впечатление. Солдатик, не вымолвив ни слова, пошатнулся и чуть не упал в обморок. Вскоре я получил от его непосредственного начальства просьбу отменить распоряжение об увольнении. Он полностью изменился и стал образцовым солдатом.

Из 12-й армии я отправился в 5-ю под командованием генерала Юрия Данилова, который в первые полтора года войны был генерал-квартирмейстером при штабе великого князя Николая Николаевича и считался одним из лучших армейских командиров.

Генерал Данилов был не только прекрасным стратегом, но также обладал и большой политической прозорливостью. Он первым из весьма немногочисленных высших офицеров понял новую психологию войск на линии фронта и старался вернуть им боеспособность в сотрудничестве со здравомыслящими патриотичными комитетами.

В то время генерал Данилов был уверен в чрезвычайной полезности фронтовых комитетов. В начале лета в 5-й армии усилилась большевистская пропаганда. Особенно энергично подрывной деятельностью, призывая к братанию, разжигая ненависть к офицерам, занимался военный врач одного из полков по фамилии Склянский, никому до того не известный.

На многолюдном съезде в Двинске с участием представителей всех комитетов 5-й армии, командующего и персонала Генерального штаба меня попросили сказать несколько слов солдатам. Все, начиная с командующего и заканчивая солдатами, ждали, что «товарищ» Склянский, столь красноречиво выступавший перед комитетами и солдатами, не упустит возможности вступить в полемику с военным министром.

Съезд шел своим чередом. Первым говорил командующий, потом пришла очередь руководителей комитетов, делегатов от окопных частей. Склянский молчал. Он не только не проявлял никакого желания ругать «империалистическую реакционную» политику Временного правительства, но и старался, чтобы никто его не замечал. В общем, это сильно напоминало мне встречу с солдатиком из 12-й армии.

Наконец непонятное молчание доктора возмутило солдат, особенно прибывших из окопов, наиболее чувствительных к большевистской демагогии. Я видел, как они собираются вокруг Склянского.

Вскоре стало ясно, что между ним и окружающими идет тихая, но оживленная беседа. Видимо, врач отказывался выполнять их требования.

Потом мы поняли, что происходит. Солдаты хотели, чтобы Склянский выступил. Его выталкивали вперед к группе высших офицеров.

— Давай, — послышались голоса, — здесь говори. Если ты нам рассказывал правду, нечего бояться. Послушаем, что скажешь.

Сильно сконфуженный «товарищ» Склянский притих, окруженный хохочущими солдатами. Потом нерешительного вождя мировой революции, вышедшего из рядов 5-й армии, вытолкнули на трибуну.

Заговорил он с большим усилием. Произносил все те же нелепые большевистские фразы, только без энтузиазма, огня, убеждения.

Завершился этот случай самым печальным образом для товарища Склянского с единомышленниками. О полемике с военным министром стало известно всей армии, и его вместе с большевиками подняли на смех. Впоследствии этот отважный революционер стал заместителем военного комиссара Льва Троцкого.

Завершив поездку по фронту, я два дня пробыл в здоровой атмосфере Москвы, а 14 июня вернулся в Петроград. Надо было решить несколько важных административных вопросов перед возвращением в конце июня на галицийский фронт для организации наступления.

Глава 9Неизбежное наступление

Сегодня уже не существует единодушного мнения о нашем наступлении в июле 1917 года, преобладавшего в свое время в России и среди союзников. Одни считают его очевидной ошибкой, последним ударом по русской армии. По мнению других, операция не отвечала интересам России, а была «навязана» союзниками. Наконец, третьи склонны видеть в ней проявление смехотворного «легкомыслия» и безответственности правительства, захваченного любовью к риторике.

Последняя теория не заслуживает упоминания. Фактически переход русской армии к активным действиям после трех месяцев полного застоя категорически диктовало развитие событий внутри страны. Представители союзников, конечно, настаивали на российском наступлении, предусмотренном стратегическим планом, принятым в феврале 1917 года союзнической конференцией в Петрограде. Только требования союзников ни к чему бы не привели, если бы наступления не предписывали наши собственные политические соображения. Уговоры союзников (Франции и Англии) ничего не стоили хотя бы потому, что после революции они сами уже не считали себя связанными с Россией какими-либо обязательствами. Германский Генеральный штаб, как я уже говорил, по заранее обдуманному плану приостановил активные действия на русском фронте, практически установив перемирие. План германского Верховного главнокомандования предусматривал, что перемирие приведет к сепаратному миру и отказу России продолжать войну. Немцы еще в апреле пытались прямо договориться с Россией, но ничего не добились ни от Временного правительства, ни от русской демократии в целом, стремившейся к скорейшему заключению мира, только не сепаратного, а всестороннего. Однако фон Бетман-Гольвег[20] и особенно Людендорф пока не теряли надежды на достижение цели, принявшись за обработку Совета.

В середине июня среди прочих социалистов, нередко наезжавших в Россию, оказался один из лидеров швейцарской социал-демократической партии по фамилии Гримм. Несмотря на его ярко выраженную антисоюзническую позицию, Временное правительство разрешило ему въезд в страну по рекомендации некоторых руководителей Совета, выступавших за продолжение оборонительной войны Россией. Но Гримм, приехав в Петроград, занялся чисто прогерманской пропагандой, и мы вскоре перехватили его письмо, адресованное некоему Гофману, члену швейцарского Федерального собрания, где в виде невинного замечания содержалось следующее заявление: «Германия не начнет никаких наступлений на русском фронте, надеясь прийти к согласию с Россией».

Поэтому больше нечего было рассчитывать на новую германскую атаку, которая пробудила бы русскую демократию от мечтаний о мире, открыв ей глаза на реальность. Приходилось выбирать ту или иную альтернативу: мириться с неизбежными следствиями фактического роспуска русской армии и капитуляции перед Германией или брать на себя ответственность за начало активных боевых действий. Отвергнув идею сепаратного мира, всегда бедственного для заключающей его страны, мы снова задумались о неизбежности наступления. Ни одна армия не может бесконечно бездействовать. Даже если она не ежедневно воюет, ежеминутное ожидание возможного боя служит одним из главных условий ее существования. Заявление любой армии в разгар войны, что она ни в коем случае не станет сражаться, равносильно ее превращению в никчемную, праздную, буйную, озлобленную толпу, способную на любые крайности. Поэтому для предотвращения полного разгула анархии внутри страны, угрожавшей перекинуться и на фронт, у правительства оставался единственный выход. Прежде чем браться за основную проблему реорганизации и систематического сокращения армии до регулярных частей, надо было ее возродить в полном смысле слова, то есть поднять моральный дух, готовность к боевым действиям.

Определенно, русская армия была не в состоянии хоть в какой-нибудь мере участвовать в выполнении разработанного в январе плана генерального наступления. При том что за три предшествовавших революции года русские войска не смогли одержать ни одной решительной победы над германской армией (кроме успехов на австро-галицийском и кавказском фронтах), мысль о победе летом 1917 года казалась маловероятной.